Гоголь. Мертвые Души. Краткий пересказ "мертвых душ" по главам Мертвые души 2 3 главы 1 тома

Уже более недели приезжий господин жил в городе, разъезжая по вечеринкам и обедам и таким образом проводя, как говорится, очень приятно время. Наконец он решился перенести свои визиты за город и навестить помещиков Манилова и Собакевича, которым дал слово. Может быть, к сему побудила его другая, более существенная причина, дело более серьезное, близшее к сердцу... Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело. Кучеру Селифану отдано было приказание рано поутру заложить лошадей в известную бричку; Петрушке приказано было оставаться дома, смотреть за комнатой и чемоданом. Для читателя будет не лишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно, они лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, – но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы. Характера он был больше молчаливого, чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, – он всё читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит. Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшемся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как лепешка. Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отвечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом; или подходил с щеткой к висевшему барскому фраку, или просто прибирал что-нибудь. Что думал он в то время, когда молчал, – может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», – Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление. Итак, вот что на первый раз можно сказать о Петрушке. Кучер Селифан был совершенно другой человек... Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями. Таков уже русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графом или князем для него лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за своего героя, который только коллежский советник. Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже к чинам генеральским, те, бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием. Но как ни прискорбно то и другое, а все, однако ж, нужно возвратиться к герою. Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, а в тот день случись воскресенье, выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку. С громом выехала бричка из-под ворот гостиницы на улицу. Проходивший поп снял шляпу, несколько мальчишек в замаранных рубашках протянули руки, приговаривая: «Барин, подай сиротинке!» Кучер, заметивши, что один из них был большой охотник становиться на запятки, хлыстнул его кнутом, и бричка пошла прыгать по камням. Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший знать, что мостовой, как и всякой другой мýке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле. Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные. Проехавши пятнадцатую версту, он вспомнил, что здесь, по словам Манилова, должна быть его деревня, но и шестнадцатая верста пролетела мимо, а деревни все не было видно, и если бы не два мужика, попавшиеся навстречу, то вряд ли бы довелось им потрафить на лад. На вопрос, далеко ли деревня Заманиловка, мужики сняли шляпы, и один из них, бывший поумнее и носивший бороду клином, отвечал:

– Маниловка, может быть, а не Заманиловка?

– Ну да, Маниловка.

– Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так вот тебе, то есть, так прямо направо.

– Направо? – отозвался кучер.

– Направо, – сказал мужик. – Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.

Поехали отыскивать Маниловку. Проехавши две версты, встретили поворот на проселочную дорогу, но уже и две, и три, и четыре версты, кажется, сделали, а каменного дома в два этажа все еще не было видно. Тут Чичиков вспомнил, что если приятель приглашает к себе в деревню за пятнадцать верст, то значит, что к ней есть верных тридцать. Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением. Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, каким только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами и надписью: «Храм уединенного размышления»; пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков. У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в ту ж минуту принялся считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно. Вид оживляли две бабы, которые, картинно подобравши платья и подтыкавшись со всех сторон, брели по колени в пруде, влача за два деревянные кляча изорванный бредень, где видны были два запутавшиеся рака и блестела попавшаяся плотва; бабы, казалось, были между собой в ссоре и за что-то перебранивались. Поодаль в стороне темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес. Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням. Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки. Подъезжая ко двору, Чичиков заметил на крыльце самого хозяина, который стоял в зеленом шалоновом сюртуке, приставив руку ко лбу в виде зонтика над глазами, чтобы рассмотреть получше подъезжавший экипаж. По мере того как бричка близилась к крыльцу, глаза его делались веселее и улыбка раздвигалась более и более.

– Павел Иванович! – вскричал он наконец, когда Чичиков вылезал из брички. – Насилу вы таки нас вспомнили!

Оба приятеля очень крепко поцеловались, и Манилов увел своего гостя в комнату. Хотя время, в продолжение которого они будут проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но попробуем, не успеем ли как-нибудь им воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома. Но тут автор должен признаться, что подобное предприятие очень трудно. Гораздо легче изображать характеры большого размера; там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ – и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем, как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, – эти господа страшно трудны для портретов. Тут придется сильно напрягать внимание, пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты, и вообще далеко придется углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд.

Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан ни в селе Селифан, по словам пословицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Манилова. На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства. Он улыбался заманчиво, был белокур, с голубыми глазами. В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает что такое!» – и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков – словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было. Дома он говорил очень мало и большею частью размышлял и думал, но о чем он думал, тоже разве Богу было известно. Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: «Хорошо бы, барин, то и то сделать», – «Да, недурно», – отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером. «Да, именно недурно», – повторял он. Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, подать заработать», – «Ступай», – говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать. Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение, впрочем, все эти прожекты так и оканчивались только одними словами. В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: «Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в эту комнату хоть на время поставить мебель». Ввечеру подавался на стол очень щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутным щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги. Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек». Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы: какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были то, что говорится, счастливы. Конечно, можно бы заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно сделать разных запросов. Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердным образом и повесничает все остальное время? Но все это предметы низкие, а Манилова воспитана хорошо. А хорошее воспитание, как известно, получается в пансионах. А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов. Впрочем, бывают разные усовершенствования и изменения в метóдах, особенно в нынешнее время; все это более зависит от благоразумия и способностей самих содержательниц пансиона. В других пансионах бывает таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть. А иногда бывает и так, что прежде хозяйственная часть, то есть вязание сюрпризов, потом французский язык, а там уже фортепьяно. Разные бывают метóды. Не мешает сделать еще замечание, что Манилова... но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.

– Сделайте милость, не беспокойтесь так для меня, я пройду после, – говорил Чичиков.

– Нет, Павел Иванович, нет, вы гость, – говорил Манилов, показывая ему рукою на дверь.

– Не затрудняйтесь, пожалуйста, не затрудняйтесь. Пожалуйста, проходите, - говорил Чичиков.

– Нет уж извините, не допущу пройти позади такому приятному, образованному гостю.

– Почему ж образованному?.. Пожалуйста, проходите.

– Ну да уж извольте проходить вы.

– Да отчего ж?

– Ну да уж оттого! – сказал с приятною улыбкою Манилов.

Наконец оба приятеля вошли в дверь боком и несколько притиснули друг друга.

– Позвольте мне вам представить жену мою, – сказал Манилов. – Душенька! Павел Иванович!

Чичиков, точно, увидел даму, которую он совершенно было не приметил, раскланиваясь в дверях с Маниловым. Она была недурна, одета к лицу. На ней хорошо сидел матерчатый шелковый капот бледного цвета; тонкая небольшая кисть руки ее что-то бросила поспешно на стол и сжала батистовый платок с вышитыми уголками. Она поднялась с дивана, на котором сидела; Чичиков не без удовольствия подошел к ее ручке. Манилова проговорила, несколько даже картавя, что он очень обрадовал их своим приездом и что муж ее, не проходило дня, чтобы не вспоминал о нем.

– Да, – промолвил Манилов, – уж она, бывало, все спрашивает меня: «Да что же твой приятель не едет?» – «Погоди, душенька, приедет». А вот вы наконец и удостоили нас своим посещением. Уж такое, право, доставили наслаждение... майский день... именины сердца...

Чичиков, услышавши, что дело уже дошло до именин сердца, несколько даже смутился и отвечал скромно, что ни громкого имени не имеет, ни даже ранга заметного.

– Вы всё имеете, – прервал Манилов с такою же приятною улыбкою, – всё имеете, даже еще более.

– Как вам показался наш город? – примолвила Манилова. – Приятно ли провели там время?

– Очень хороший город, прекрасный город, – отвечал Чичиков, – и время провел очень приятно: общество самое обходительное.

– А как вы нашли нашего губернатора? – сказала Манилова.

– Не правда ли, что препочтеннейший и прелюбезнейший человек? – прибавил Манилов.

– Совершенная правда, – сказал Чичиков, – препочтеннейший человек. И как он вошел в свою должность, как понимает ее! Нужно желать побольше таких людей.

– Как он может этак, знаете, принять всякого, наблюсти деликатность в своих поступках, – присовокупил Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем.

– Очень обходительный и приятный человек, – продолжал Чичиков, – и какой искусник! я даже никак не мог предполагать этого. Как хорошо вышивает разные домашние узоры! Он мне показывал своей работы кошелек: редкая дама может так искусно вышить.

– А вице-губернатор, не правда ли, какой милый человек? – сказал Манилов, опять несколько прищурив глаза.

– Очень, очень достойный человек, – отвечал Чичиков.

– Ну, позвольте, а как вам показался полицеймейстер? Не правда ли, что очень приятный человек?

– Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек! Мы у него проиграли в вист вместе с прокурором и председателем палаты до самых поздних петухов; очень, очень достойный человек.

– Ну, а какого вы мнения о жене полицеймейстера? – прибавила Манилова. – Не правда ли, прелюбезная женщина?

– О, это одна из достойнейших женщин, каких только я знаю, – отвечал Чичиков.

Засим не пропустили председателя палаты, почтмейстера и таким образом перебрали почти всех чиновников города, которые все оказались самыми достойными людьми.

– Вы всегда в деревне проводите время? – сделал наконец в свою очередь вопрос Чичиков.

– Больше в деревне, – отвечал Манилов. – Иногда, впрочем, приезжаем в город для того только, чтобы увидеться с образованными людьми. Одичаешь, знаете, если будешь все время жить взаперти.

– Правда, правда, – сказал Чичиков.

– Конечно, – продолжал Манилов, – другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое... – Здесь он еще что-то хотел выразить, но, заметивши, что несколько зарапортовался, ковырнул только рукою в воздухе и продолжал: – Тогда, конечно, деревня и уединение имели бы очень много приятностей. Но решительно нет никого... Вот только иногда почитаешь «Сын отечества».

Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может быть приятнее, как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу...

– О, это справедливо, это совершенно справедливо! – прервал Чичиков. – Что все сокровища тогда в мире! «Не имей денег, имей хороших людей для обращения», – сказал один мудрец!

– И знаете, Павел Иванович! – сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. – Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение... Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором...

– Помилуйте, что ж за приятный разговор?.. Ничтожный человек, и больше ничего, – отвечал Чичиков.

– О! Павел Иванович, позвольте мне быть откровенным: я бы с радостию отдал половину всего моего состояния, чтобы иметь часть тех достоинств, которые имеете вы!..

– Напротив, я бы почел с своей стороны за величайшее...

Неизвестно, до чего бы дошло взаимное излияние чувств обоих приятелей, если бы вошедший слуга не доложил, что кушанье готово.

– Прошу покорнейше, – сказал Манилов. – Вы извините, если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах, у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца. Покорнейше прошу.

Тут они еще несколько времени поспорили о том, кому первому войти, и наконец Чичиков вошел боком в столовую.

В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкой, слуга завязал детям на шею салфетки.

– Какие миленькие дети, – сказал Чичиков, посмотрев на них, – а который год?

– Старшему осьмой, а меньшему вчера только минуло шесть, – сказала Манилова.

– Фемистоклюс! – сказал Манилов, обратившись к старшему, который старался освободить свой подбородок, завязанный лакеем в салфетку.

Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя, которому, неизвестно почему, Манилов дал окончание на «юс», но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение.

– Фемистоклюс, скажи мне, какой лучший город во Франции?

Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».

– А у нас какой лучший город? – спросил опять Манилов.

Учитель опять настроил внимание.

– Петербург, – отвечал Фемистоклюс.

– А еще какой?

– Москва, – отвечал Фемистоклюс.

– Умница, душенька! – сказал на это Чичиков. – Скажите, однако ж... – продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, – в такие лета и уже такие сведения! Я должен вам сказать, что в этом ребенке будут большие способности.

– О, вы еще не знаете его, – отвечал Манилов, – у него чрезвычайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид, тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, – продолжал он, снова обратясь к нему, – хочешь быть посланником?

– Хочу, – отвечал Фемистоклюс, жуя хлеб и болтая головой направо и налево.

В это время стоявший позади лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал, иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля. Разговор начался за столом об удовольствии спокойной жизни, прерываемый замечаниями хозяйки о городском театре и об актерах. Учитель очень внимательно глядел на разговаривающих и, как только замечал, что они были готовы усмехнуться, в ту же минуту открывал рот и смеялся с усердием. Вероятно, он был человек признательный и хотел заплатить этим хозяину за хорошее обращение. Один раз, впрочем, лицо его приняло суровый вид, и он строго застучал по столу, устремив глаза на сидевших насупротив его детей. Это было у места, потому что Фемистоклюс укусил за ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов был зарыдать самым жалким образом, почувствовав, что за это легко можно было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и начал со слезами грызть баранью кость, от которой у него обе щеки лоснились жиром. Хозяйка очень часто обращалась к Чичикову с словами: «Вы ничего не кушаете, вы очень мало взяли» – на что Чичиков отвечал всякий раз: «Покорнейше благодарю, я сыт, приятный разговор лучше всякого блюда».

Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился таким образом препроводить его в гостиную, как вдруг гость объявил с весьма значительным видом, что он намерен с ним поговорить об одном очень нужном деле.

– В таком случае позвольте мне вас попросить в мой кабинет, – сказал Манилов и повел в небольшую комнату, обращенную окном на синевший лес. – Вот мой уголок, – сказал Манилов.

– Приятная комнатка, – сказал Чичиков, окинувши ее глазами.

Комната была, точно, не без приятности: стены были выкрашены какой-то голубенькой краской вроде серенькой, четыре стула, одно кресло, стол, на котором лежала книжка с заложенною закладкою, о которой мы уже имели случай упомянуть, несколько исписанных бумаг, но больше всего было табаку. Он был в разных видах: в картузах и в табачнице, и, наконец, насыпан был просто кучею на столе. На обоих окнах тоже помещены были горки выбитой из трубки золы, расставленные не без старания очень красивыми рядками. Заметно было, что это иногда доставляло хозяину препровождение времени.

– Позвольте вас попросить расположиться в этих креслах, – сказал Манилов. – Здесь вам будет попокойнее.

– Позвольте, я сяду на стуле.

– Позвольте вам этого не позволить, – сказал Манилов с улыбкою. – Это кресло у меня уж ассигновано для гостя: ради или не ради, но должны сесть.

Чичиков сел.

– Позвольте мне вас попотчевать трубочкою.

– Нет, не курю, – отвечал Чичиков ласково и как бы с видом сожаления.

– Отчего? – сказал Манилов тоже ласково и с видом сожаления.

– Не сделал привычки, боюсь; говорят, трубка сушит.

– Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.

Чичиков заметил, что это, точно, случается и что в натуре находится много вещей, неизъяснимых даже для обширного ума.

– Но позвольте прежде одну просьбу... – проговорил он голосом, в котором отдалось какое-то странное или почти странное выражение, и вслед за тем неизвестно отчего оглянулся назад. Манилов тоже неизвестно отчего оглянулся назад. – Как давно вы изволили подавать ревизскую сказку[ ]?

– Да уж давно; а лучше сказать, не припомню.

– Как с того времени много у вас умерло крестьян?

– А не могу знать; об этом, я полагаю, нужно спросить приказчика. Эй, человек, позови приказчика, он должен быть сегодня здесь.

Приказчик явился. Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины. Можно было видеть тотчас, что он совершил свое поприще, как совершают его все господские приказчики: был прежде просто грамотным мальчишкой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке-ключнице, барыниной фаворитке, сделался сам ключником, а там и приказчиком. А сделавшись приказчиком, поступал, разумеется, как все приказчики: водился и кумился с теми, которые на деревне были побогаче, подбавлял на тягла победнее, проснувшись в девятом часу утра, поджидал самовара и пил чай.

– Послушай, любезный! сколько у нас умерло крестьян с тех пор, как подавали ревизию?

– Да как сколько? Многие умирали с тех пор, – сказал приказчик и при этом икнул, заслонив рот слегка рукою, наподобие щитка.

– Да, признаюсь, я сам так думал, – подхватил Манилов, – именно, очень многие умирали! – Тут он оборотился к Чичикову и прибавил еще: – Точно, очень многие.

– А как, например, числом? – спросил Чичиков.

– Да, сколько числом? – подхватил Манилов.

– Да как сказать числом? Ведь неизвестно, сколько умирало, их никто не считал.

– Да, именно, – сказал Манилов, обратясь к Чичикову, – я тоже предполагал, большая смертность; совсем неизвестно, сколько умерло.

– Ты, пожалуйста, их перечти, – сказал Чичиков, – и сделай подробный реестрик всех поименно.

– Да, всех поименно, – сказал Манилов.

Приказчик сказал: «Слушаю!» – и ушел.

– А для каких причин вам это нужно? – спросил по уходе приказчика Манилов.

Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, – напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши.

– Вы спрашиваете, для каких причин? причины вот какие: я хотел бы купить крестьян... – сказал Чичиков, заикнулся и не кончил речи.

– Но позвольте спросить вас, – сказал Манилов, – как желаете вы купить крестьян: с землею или просто на вывод, то есть без земли?

– Нет, я не то чтобы совершенно крестьян, – сказал Чичиков, – я желаю иметь мертвых...

– Как-с? извините... я несколько туг на ухо, мне послышалось престранное слово...

– Я полагаю приобресть мертвых, которые, впрочем, значились бы по ревизии как живые, – сказал Чичиков.

Манилов выронил тут же чубук с трубкою на пол и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут. Оба приятеля, рассуждавшие о приятностях дружеской жизни, остались недвижимы, вперя друг в друга глаза, как те портреты, которые вешались в старину один против другого по обеим сторонам зеркала. Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки на губах его, не пошутил ли он; но ничего не было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с ума, и со страхом посмотрел на него пристально; но глаза гостя были совершенно ясны, не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке. Как ни придумывал Манилов, как ему быть и что ему сделать, но ничего другого не мог придумать, как только выпустить изо рта оставшийся дым очень тонкою струею.

– Итак, я бы желал знать, можете ли вы мне таковых, не живых в действительности, но живых относительно законной формы, передать, уступить или как вам заблагорассудится лучше?

Но Манилов так сконфузился и смешался, что только смотрел на него.

– Мне кажется, вы затрудняетесь?.. – заметил Чичиков.

– Я?.. нет, я не то, – сказал Манилов, – но я не могу постичь... извините... я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться... Может быть, здесь... в этом вами сейчас выраженном объяснении... скрыто другое... Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?

– Нет, - подхватил Чичиков, – нет, я разумею предмет таков, как есть, то есть те души, которые, точно, уже умерли.

Манилов совершенно растерялся. Он чувствовал, что ему нужно что-то сделать, предложить вопрос, а какой вопрос – черт его знает. Кончил он наконец тем, что выпустил опять дым, но только уже не ртом, а чрез носовые ноздри.

– Итак, если нет препятствий, то с Богом можно бы приступить к совершению купчей крепости, – сказал Чичиков.

– Как, на мертвые души купчую?

– А, нет! – сказал Чичиков. – Мы напишем, что они живы, так, как стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для меня дело священное, закон – я немею пред законом.

Последние слова понравились Манилову, но в толк самого дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел и больше ничего.

– Может быть, вы имеете какие-нибудь сомнения?

– О! помилуйте, ничуть. Я не насчет того говорю, чтобы имел какое-нибудь, то есть критическое предосуждение о вас. Но позвольте доложить, не будет ли это предприятие, или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, – так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?

Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.

Но Чичиков сказал просто, что подобное предприятие, или негоция, никак не будет несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России, а чрез минуту потом прибавил, что казна получит даже выгоды, ибо получит законные пошлины.

– Так вы полагаете?..

– Я полагаю, что это будет хорошо.

– А, если хорошо, это другое дело: я против этого ничего, - сказал Манилов и совершенно успокоился.

Теперь остается условиться в цене.

Как в цене? - сказал опять Манилов и остановился. – Неужели вы полагаете, что я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое, так сказать, фантастическое желание, то с своей стороны я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя.

Великий упрек был бы историку предлагаемых событий, если бы он упустил сказать, что удовольствие одолело гостя после таких слов, произнесенных Маниловым. Как он ни был степенен и рассудителен, но тут чуть не произвел даже скачок по образцу козла, что, как известно, производится только в самых сильных порывах радости. Он поворотился так сильно в креслах, что лопнула шерстяная материя, обтягивавшая подушку; сам Манилов посмотрел на него в некотором недоумении. Побужденный признательностию, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался, весь покраснел, производил головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души в некотором роде совершенная дрянь.

– Очень не дрянь, – сказал Чичиков, пожав ему руку. Здесь был испущен очень глубокий вздох. Казалось, он был настроен к сердечным излияниям; не без чувства и выражения произнес он наконец следующие слова: – Если б вы знали, какую услугу оказали сей, по-видимому, дрянью человеку без племени и роду! Да и действительно, чего не потерпел я? как барка какая-нибудь среди свирепых волн... Каких гонений, каких преследований не испытал, какого горя не вкусил, а за что? за то, что соблюдал правду, что был чист на своей совести, что подавал руку и вдовице беспомощной, и сироте-горемыке!.. – Тут даже он отер платком выкатившуюся слезу.

Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.

– Как? вы уж хотите ехать? – сказал Манилов, вдруг очнувшись и почти испугавшись.

В это время вошла в кабинет Манилова.

– Лизанька, – сказал Манилов с несколько жалостливым видом, – Павел Иванович оставляет нас!

– Потому что мы надоели Павлу Ивановичу, – отвечала Манилова.

– Сударыня! здесь, – сказал Чичиков, – здесь, вот где, – тут он положил руку на сердце, – да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме, то по крайней мере в самом ближайшем соседстве.

– А знаете, Павел Иванович, – сказал Манилов, которому очень понравилась такая мысль, – как было бы в самом деле хорошо, если бы жить этак вместе, под одною кровлею, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!..

– О! это была бы райская жизнь! – сказал Чичиков, вздохнувши. – Прощайте, сударыня! – продолжал он, подходя к ручке Маниловой. – Прощайте, почтеннейший друг! Не забудьте просьбы!

– О, будьте уверены! – отвечал Манилов. – Я с вами расстаюсь не долее как на два дни.

Все вышли в столовую.

– Прощайте, миленькие малютки! – сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. – Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже, живете ли вы на свете; но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю?

– Хочу, – отвечал Фемистоклюс.

– А тебе барабан; не правда ли, тебе барабан? – продолжал он, наклонившись к Алкиду.

– Парапан, – отвечал шепотом и потупив голову Алкид.

– Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак все будет: туррр...ру... тра-та-та, та-та-та... Прощай, душенька! прощай! – Тут поцеловал он его в голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей.

– Право, останьтесь, Павел Иванович! – сказал Манилов, когда уже все вышли на крыльцо. – Посмотрите, какие тучи.

– Это маленькие тучки, – отвечал Чичиков.

– Да знаете ли вы дорогу к Собакевичу?

– Об этом хочу спросить вас.

– Позвольте, я сейчас расскажу вашему кучеру. – Тут Манилов с такою же любезностью рассказал дело кучеру и сказал ему даже один раз «вы».

Кучер, услышав, что нужно пропустить два поворота и поворотить на третий, сказал: «Потрафим, ваше благородие», – и Чичиков уехал, сопровождаемый долго поклонами и маханьями платка приподымавшихся на цыпочках хозяев.

Манилов долго стоял на крыльце, провожая глазами удалявшуюся бричку, и когда она уже совершенно стала невидна, он все еще стоял, куря трубку. Наконец вошел он в комнату, сел на стуле и предался размышлению, душевно радуясь, что доставил гостю своему небольшое удовольствие. Потом мысли его перенеслись незаметно к другим предметам и наконец занеслись бог знает куда. Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах. Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже он и сам никак не мог разобрать. Странная просьба Чичикова прервала вдруг все его мечтания. Мысль о ней как-то особенно не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.

– Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой – у меня всю ночь горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?

– Еще славу богу, что только засалился, нужно благодарить, что не отломал совсем боков.

– Святители, какие страсти! Да не нужно ли чем потереть спину?

– Спасибо, спасибо. Не беспокойтесь, а прикажите только вашей девке повысушить и вычистить мое платье.

– Слышишь, Фетинья! – сказала хозяйка, обратясь к женщине, выходившей на крыльцо со свечою, которая успела уже притащить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напустила целый потоп перьев по всей комнате. – Ты возьми ихний-то кафтан вместе с исподним и прежде просуши их перед огнем, как делывали покойнику барину, а после перетри и выколоти хорошенько.

– Слушаю, сударыня! – говорила Фетинья, постилая сверх перины простыню и кладя подушки.

– Ну, вот тебе постель готова, – сказала хозяйка. – Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да не нужно ли еще чего? Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки? Покойник мой без этого никак не засыпал.

Но гость отказался и от почесывания пяток. Хозяйка вышла, и он тот же час поспешил раздеться, отдав Фетинье всю снятую с себя сбрую, как верхнюю, так и нижнюю, и Фетинья, пожелав также с своей стороны покойной ночи, утащила эти мокрые доспехи. Оставшись один, он не без удовольствия взглянул на свою постель, которая была почти до потолка. Фетинья, как видно, была мастерица взбивать перины. Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти до самого пола, и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты. Погасив свечу, он накрылся ситцевым одеялом и, свернувшись под ним кренделем, заснул в ту же минуту. Проснулся на другой день он уже довольно поздним утром. Солнце сквозь окно блистало ему прямо в глаза, и мухи, которые вчера спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились к нему: одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз, ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках в самый нос, что заставило его очень крепко чихнуть – обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения. Окинувши взглядом комнату, он теперь заметил, что на картинах не всё были птицы: между ними висел портрет Кутузова и писанный масляными красками какой-то старик с красными обшлагами на мундире, как нашивали при Павле Петровиче. Часы опять испустили шипение и пробили десять; в дверь выглянуло женское лицо и в ту же минуту спряталось, ибо Чичиков, желая получше заснуть, скинул с себя совершенно всё. Выглянувшее лицо показалось ему как будто несколько знакомо. Он стал припоминать себе: кто бы это был, и наконец вспомнил, что это была хозяйка. Он надел рубаху; платье, уже высушенное и вычищенное, лежало подле него. Одевшись, подошел он к зеркалу и чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух, окно же было очень близко от земли, заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно «желаю здравствовать», на что Чичиков сказал ему дурака. Подошедши к окну, он начал рассматривать бывшие перед ним виды: окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик весь был наполнен птицами и всякой домашней тварью. Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерным шагом, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком. Этот небольшой дворик, или курятник, переграждал дощатый забор, за которым тянулись просторные огороды с капустой, луком, картофелем, свеклой и прочим хозяйственным овощем. По огороду были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев, из которых последние целыми косвенными тучами переносились с одного места на другое. Для этой же самой причины водружено было несколько чучел на длинных шестах с растопыренными руками; на одном из них надет был чепец самой хозяйки. За огородами следовали крестьянские избы, которые хотя были выстроены врассыпную и не заключены в правильные улицы, но, по замечанию, сделанному Чичиковым, показывали довольство обитателей, ибо были поддерживаемы как следует: изветшавший тес на крышах везде был заменен новым; вороты нигде не покосились: а в обращенных к нему крестьянских крытых сараях заметил он где стоявшую запасную, почти новую телегу, а где и две. «Да у ней деревушка не маленька», – сказал он и положил тут же разговориться и познакомиться с хозяйкой покороче. Он заглянул в щелочку двери, из которой она было высунула голову, и, увидев ее, сидящую за чайным столиком, вошел к ней с веселым и ласковым видом.

– Здравствуйте, батюшка. Каково почивали? – сказала хозяйка, приподнимаясь с места. Она была одета лучше, нежели вчера, – в темном платье и уже не в спальном чепце, но на шее все так же было что-то навязано.

– Хорошо, хорошо, – говорил Чичиков, садясь в кресла. – Вы как, матушка?

– Плохо, отец мой.

– Как так?

– Бессонница. Все поясница болит, и нога, что повыше косточки, так вот и ломит.

– Пройдет, пройдет, матушка. На это нечего глядеть.

– Дай Бог, чтобы прошло. Я-то смазывала свиным салом и скипидаром тоже смачивала. А с чем прихлебнете чайку? Во фляжке фруктовая.

– Недурно, матушка, хлебнем и фруктовой.

Читатель, я думаю, уже заметил, что Чичиков, несмотря на ласковый вид, говорил, однако же, с большею свободою, нежели с Маниловым, и вовсе не церемонился. Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться. Пересчитать нельзя всех оттенков и тонкостей нашего обращения. Француз или немец век не смекнет и не поймет всех его особенностей и различий; он почти тем же голосом и тем же языком станет говорить и с миллионщиком и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в душе поподличает в меру перед первым. У нас не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так, как с тем, у которого их пятьсот, а с тем, у которого их пятьсот, опять не так, как с тем, у которого их восемьсот; словом, хоть восходи до миллиона, всё найдутся оттенки. Положим, например, существует канцелярия, не здесь, а в тридевятом государстве, а в канцелярии, положим, существует правитель канцелярии. Прошу посмотреть на него, когда он сидит среди своих подчиненных, – да просто от страха и слова не выговоришь! гордость и благородство, и уж чего не выражает лицо его? просто бери кисть да и рисуй: Прометей, решительный Прометей! Высматривает орлом, выступает плавно, мерно. Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами подмышкой, что мочи нет. В обществе и на вечеринке, будь все небольшого чина, Прометей так и останется Прометеем, а чуть немного повыше его, с Прометеем сделается такое превращение, какого и Овидий не выдумает: муха, меньше даже мухи, уничтожился в песчинку! «Да это не Иван Петрович, – говоришь, глядя на него. – Иван Петрович выше ростом, а этот и низенький и худенький, тот говорит громко, басит и никогда не смеется, а этот чёрт знает что: пищит птицей и всё смеется». Подходишь ближе, глядишь, точно Иван Петрович! «Эхе, хе!» – думаешь себе... Но, однако ж, обратимся к действующим лицам. Чичиков, как уж мы видели, решился вовсе не церемониться и потому, взявши в руки чашку с чаем и вливши туда фруктовой, повел такие речи:

– У вас, матушка, хорошая деревенька. Сколько в ней душ?

– Душ-то в ней, отец мой, без малого восемьдесят, – сказала хозяйка, – да беда, времена плохи, вот и прошлый год был такой неурожай, что Боже храни.

– Однако ж мужички на вид дюжие, избенки крепкие. А позвольте узнать фамилию вашу. Я так рассеялся... приехал в ночное время...

– Коробочка, коллежская секретарша.

– Покорнейше благодарю. А имя и отчество?

– Настасья Петровна.

– Настасья Петровна? хорошее имя Настасья Петровна. У меня тетка родная, сестра моей матери, Настасья Петровна.

– А ваше имя как? - спросила помещица. – Ведь вы, я чай, заседатель?

– Нет, матушка, – отвечал Чичиков, усмехнувшись, – чай, не заседатель, а так ездим по своим делишкам.

– А, так вы покупщик! Как же жаль, право, что я продала мед купцам так дешево, а вот ты бы, отец мой, у меня, верно, его купил.

– А вот меду и не купил бы.

– Что ж другое? Разве пеньку? Да вить и пеньки у меня теперь маловато: полпуда всего.

– Нет, матушка, другого рода товарец: скажите, у вас умирали крестьяне?

– Ох, батюшка, осьмнадцать человек! – сказала старуха, вздохнувши. – И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал – подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.

– Разве у вас был пожар, матушка?

– Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на чем: некому лошадей подковать.

– На все воля Божья, матушка! – сказал Чичиков, вздохнувши, – против мудрости Божией ничего нельзя сказать... Уступи-ка их мне, Настасья Петровна?

– Кого, батюшка?

– Да вот этих-то всех, что умерли.

– Да как же уступить их?

– Да так просто. Или, пожалуй, продайте. Я вам за них дам деньги.

– Да как же? Я, право, в толк-то не возьму. Нешто хочешь ты их откапывать из земли?

Чичиков увидел, что старуха хватила далеко и что необходимо ей нужно растолковать, в чем дело. В немногих словах объяснил он ей, что перевод или покупка будет значиться только на бумаге и души будут прописаны как бы живые.

– Да на что ж они тебе? – сказала старуха, выпучив на него глаза.

– Это уж мое дело.

– Да ведь они ж мертвые.

– Да кто же говорит, что они живые? Потому-то и в убыток вам, что мертвые: вы за них платите, а теперь я вас избавлю от хлопот и платежа. Понимаете? Да не только избавлю, да еще сверх того дам вам пятнадцать рублей. Ну, теперь ясно?

– Право, не знаю, – произнесла хозяйка с расстановкой. – Ведь я мертвых никогда еще не продавала.

– Еще бы! Это бы скорей походило на диво, если бы вы их кому-нибудь продали. Или вы думаете, что в них есть в самом деле какой-нибудь прок?

– Нет, этого-то я не думаю. Что ж в них за прок, проку никакого нет. Меня только то и затрудняет, что они уже мертвые.

«Ну, баба, кажется, крепколобая!» - подумал про себя Чичиков.

– Послушайте, матушка. Да вы рассудите только хорошенько: ведь вы разоряетесь, платите за него подать, как за живого...

– Ох, отец мой, и не говори об этом! – подхватила помещица. – Еще третью неделю взнесла больше полутораста. Да заседателя подмаслила.

– Ну, видите, матушка. А теперь примите в соображение только то, что заседателя вам подмасливать больше не нужно, потому что теперь я плачу за них; я, а не вы; я принимаю на себя все повинности. Я совершу даже крепость на свои деньги, понимаете ли вы это?

Старуха задумалась. Она видела, что дело, точно, как будто выгодно, да только уж слишком новое и небывалое; а потому начала сильно побаиваться, чтобы как-нибудь не надул ее этот покупщик; приехал же бог знает откуда, да еще и в ночное время.

– Так что ж, матушка, по рукам, что ли? – говорил Чичиков.

– Право, отец мой, никогда еще не случалось продавать мне покойников. Живых-то я уступила, вот и третьего года протопопу двух девок, по сту рублей каждую, и очень благодарил, такие вышли славные работницы: сами салфетки ткут.

– Ну, да не о живых дело; бог с ними. Я спрашиваю мертвых.

– Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты, отец мой, меня обманываешь, а они того... они больше как-нибудь стоят.

– Послушайте, матушка... эх, какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь это прах. Понимаете ли? это просто прах. Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например даже простую тряпку, и тряпке есть цена: ее хоть по крайней мере купят на бумажную фабрику, а ведь это ни на что не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?

– Уж это, точно, правда. Уж совсем ни на что не нужно; да ведь меня одно только и останавливает, что ведь они уже мертвые.

«Эк ее, дубинноголовая какая! – сказал про себя Чичиков, уже начиная выходить из терпения. – Пойди ты сладь с нею! в пот бросила, проклятая старуха!» Тут он, вынувши из кармана платок, начал отирать пот, в самом деле выступивший на лбу. Впрочем, Чичиков напрасно сердился: иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка. Как зарубил что себе в голову, то уж ничем его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных, как день, всё отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены. Отерши пот, Чичиков решился попробовать, нельзя ли ее навести на путь какою-нибудь иною стороною.

– Вы, матушка, – сказал он, – или не хотите понимать слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить... Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?

– По 12-ти руб. пуд.

– Хватили немножко греха на душу, матушка. По двенадцати не продали.

– Ей-богу, продала.

После таких сильных убеждений Чичиков почти уже не сомневался, что старуха наконец подастся.

– Право, – отвечала помещица, – мое такое неопытное вдовье дело! лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам.

– Страм, страм, матушка! просто, страм! Ну, что вы это говорите, подумайте сами! Кто ж станет покупать их! На что они им? Ну, какое употребление он может из них сделать?

– А может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся... – возразила старуха, да и не кончила речи, открыла рот и смотрела на него почти со страхом, желая знать, что он на это скажет.

– Мертвые в хозяйстве! Эк куда хватили! Воробьев разве пугать по ночам в вашем огороде, что ли?

– С нами крестная сила! Какие ты страсти говоришь! – проговорила старуха, крестясь.

– Куда ж еще вы их хотели пристроить? Да, впрочем, ведь кости и могилы, всё вам остается: перевод только на бумаге. Ну, так что же? Как же? отвечайте, по крайней мере!

Старуха вновь задумалась.

– О чем же вы думаете, Настасья Петровна?

– Право, я всё не приберу, как мне быть; лучше я вам пеньку продам.

– Да что ж пенька? Помилуйте, я вас прошу совсем о другом, а вы мне пеньку суете! Пенька пенькою, в другой раз приеду, заберу и пеньку. Так как же, Настасья Петровна?

– Ей-богу, товар такой странный, совсем небывалый!

Здесь Чичиков вышел совершенно из границ всякого терпения, хватил всердцах стулом об пол и посулил ей чёрта.

Чёрта помещица испугалась необыкновенно. «Ох, не припоминай его, бог с ним! – вскрикнула она, вся побледнев. – Еще третьего дня всю ночь мне снился окаянный. Вздумала было на ночь загадать на картах после молитвы, да, видно, в наказание-то бог и наслал его. Такой гадкий привиделся; а рога-то длиннее бычачьих».

– Я дивлюсь, как они вам десятками не снятся. Из одного христианского человеколюбия хотел: вижу, бедная вдова убивается, терпит нужду... да пропади они и околей со всей вашей деревней!..

– Ах, какие ты забранки пригинаешь! – сказала старуха, глядя на него со страхом.

– Да не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь, не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и сама не ест сена и другим не дает. Я хотел было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду... – Здесь он прилгнул, хоть и вскользь и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно-удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну; по крайней мере, она произнесла уже почти просительным голосом: «Да чего ж ты рассердился так горячо? Знай я прежде, что ты такой сердитый, да я бы совсем тебе и не прекословила».

– Есть из чего сердиться! Дело яйца выеденного не стоит, а я стану из-за него сердиться!

– Ну, да изволь, я готова отдать за пятнадцать ассигнацией! только смотри, отец мой, насчет подрядов-то: если случится муки брать ржаной, или гречневой, или круп, или скотины битой, так уж, пожалуйста, не обидь меня.

– Нет, матушка, не обижу, – говорил он, а между тем отирал рукою пот, который в три ручья катился по лицу его.

Он расспросил ее, не имеет ли она в городе какого-нибудь поверенного или знакомого, которого бы могла уполномочить на совершение крепости и всего, что следует. «Как же, протопопа, отца Кирила, сын служит в палате», – сказала Коробочка. Чичиков попросил ее написать к нему доверенное письмо и, чтобы избавить от лишних затруднений, сам даже взялся сочинить.

«Хорошо бы было, – подумала между тем про себя Коробочка, – если бы он забирал у меня в казну муку и скотину, нужно его задобрить: теста со вчерашнего вечера еще осталось, так пойти сказать Фетинье, чтоб спекла блинов; хорошо бы также загнуть пирог пресный с яйцом, у меня его славно загибают, да и времени берет немного». Хозяйка вышла с тем, чтобы привести в исполненье мысль насчет загнутия пирога и, вероятно, пополнить ее другими произведениями домашней пекарни и стряпни; а Чичиков вышел тоже в гостиную, где провел ночь, с тем, чтобы вынуть нужные бумаги из своей шкатулки. В гостиной давно уже было всё прибрано, роскошные перины вынесены вон, перед диваном стоял накрытый стол. Поставив на него шкатулку, он несколько отдохнул, ибо чувствовал, что был весь в поту, как в реке: всё, что ни было на нем, начиная от рубашки до чулок, всё было мокро. «Эк уморила как, проклятая старуха!» сказал он, немного отдохнувши, и отпер шкатулку. Автор уверен, что есть читатели такие любопытные, которые пожелают даже узнать план и внутреннее расположение шкатулки. Пожалуй, почему же не удовлетворить! Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкою для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек, для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память. Весь верхний ящик со всеми перегородками вынимался, и под ним находилось пространство, занятое кипами бумаг в лист, потом следовал маленький потаенный ящик для денег, выдвигавшийся незаметно сбоку шкатулки. Он всегда так поспешно выдвигался и задвигался в ту же минуту хозяином, что наверно нельзя сказать, сколько было там денег. Чичиков тут же занялся и, очинив перо, начал писать. В это время вошла хозяйка.

– Хорош у тебя ящик, отец мой, – сказала она, подсевши к нему. – Чай, в Москве купил его?

В Москве, - отвечал Чичиков, продолжая писать.

– Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! – продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. – Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.

Чичиков объяснил ей, что эта бумага не такого рода, что она назначена для совершения крепостей, а не для просьб. Впрочем, чтобы успокоить ее, он дал ей какой-то лист в рубль ценою. Написавши письмо, дал он ей подписаться и попросил маленький списочек мужиков. Оказалось, что помещица не вела никаких записок, ни списков, а знала почти всех наизусть; он заставил ее тут же продиктовать их. Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а еще более прозвищами, так что он всякой раз, слыша их, прежде останавливался, а потом уже начинал писать. Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не сказать: «экой длинный!» Другой имел прицепленный к имени Коровий кирпич, иной оказался просто: Колесо Иван. Оканчивая писать, он потянул несколько к себе носом воздух и услышал завлекательный запах чего-то горячего в масле.

– У вас, матушка, блинцы очень вкусны, – сказал Чичиков, принимаясь за принесенные горячие.

– Да у меня-то их хорошо пекут, – сказала хозяйка, – да вот беда: урожай плох, мука уж такая неавантажная... Да что же, батюшка, вы так спешите? - проговорила она, увидя, что Чичиков взял в руки картуз, – ведь и бричка еще не заложена.

– Заложат, матушка, заложат. У меня скоро закладывают.

– Так уж, пожалуйста, не позабудьте насчет подрядов.

– Не забуду, не забуду, – говорил Чичиков, выходя в сени.

– А свиного сала не покупаете? – сказала хозяйка, следуя за ним.

– Почему не покупать? Покупаю, только после.

– У меня о Святках и свиное сало будет.

– Купим, купим, всего купим, и свиного сала купим.

– Может быть, понадобится птичьих перьев. У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья.

– Хорошо, хорошо, – говорил Чичиков.

– Вот видишь, отец мой, и бричка твоя еще не готова, – сказала хозяйка, когда они вышли на крыльцо.

– Будет, будет готова. Расскажите только мне, как добраться до большой дороги.

– Как же бы это сделать? – сказала хозяйка. – Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у тебя, чай, место есть на козлах, где бы присесть ей.

– Как не быть.

– Пожалуй, я тебе дам девчонку; она у меня знает дорогу, только ты смотри! не завези ее, у меня уже одну завезли купцы.

Чичиков уверил ее, что не завезет, и Коробочка, успокоившись, уже стала рассматривать всё, что было во дворе ее; вперила глаза на ключницу, выносившую из кладовой деревянную побратиму с медом, на мужика, показавшегося в воротах, и мало-помалу вся переселилась в хозяйственную жизнь. Но зачем так долго заниматься Коробочкой? Коробочка ли, Манилова ли, хозяйственная ли жизнь или нехозяйственная – мимо их! Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет в голову. Может быть, станешь даже думать: да полно, точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования? Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие, по законам моды, на целую неделю город, мысли не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных, благодаря незнанию хозяйственного дела, а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм. Но мимо, мимо! зачем говорить об этом? Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут, сама собою, вдруг пронесется иная чудная струя? Еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо...

– А вот бричка, вот бричка! – вскричал Чичиков, увидя наконец подъезжавшую свою бричку. – Что ты, болван, так долго копался? Видно, вчерашний хмель у тебя не весь еще выветрило.

Селифан на это ничего не отвечал.

– Прощайте, матушка! А что же, где ваша девчонка!

– Эй, Пелагея! – сказала помещица стоявшей около крыльца девчонке лет одиннадцати, в платье из домашней крашенины и с босыми ногами, которые издали можно было принять за сапоги, так они были облеплены свежею грязью. – Покажи-ка барину дорогу.

Селифан помог взлезть девчонке на козлы, которая, ставши одной ногой на барскую ступеньку, сначала запачкала ее грязью, а потом уже взобралась на верхушку и поместилась возле него. Вслед за нею и сам Чичиков занес ногу на ступеньку и, понагнувши бричку на правую сторону, потому что был тяжеленек, наконец поместился, сказавши:

– А! теперь хорошо! прощайте, матушка!

Кони тронулись.

Селифан был во всю дорогу суров и с тем вместе очень внимателен к своему делу, что случалося с ним всегда после того, когда либо в чем провинился, либо был пьян. Лошади были удивительно как вычищены. Хомут на одной из них, надевавшийся дотоле почти всегда в разодранном виде, так что из-под кожи выглядывала пакля, был искусно зашит. Во всю дорогу был он молчалив, только похлестывал кнутом и не обращал никакой поучительной речи к лошадям, хотя чубарому коню, конечно, хотелось бы выслушать что-нибудь наставительное, ибо в это время вожжи всегда как-то лениво держались в руках словоохотного возницы, и кнут только для формы гулял поверх спин. Но из угрюмых уст слышны были на сей раз одни однообразно-неприятные восклицания: «Ну же, ну, ворона! зевай! зевай!» и больше ничего. Даже сам гнедой и Заседатель были недовольны, не услышавши ни разу ни любезные, ни почтенные. Чубарый чувствовал пренеприятные удары по своим полным и широким частям. «Вишь ты, как разнесло его! – думал он сам про себя, несколько припрядывая ушами. – Небось, знает, где бить! Не хлыстнет прямо по спине, а так и выбирает место, где поживее: по ушам зацепит или под брюхо захлыстнет».

– Направо, что ли? – с таким сухим вопросом обратился Селифан к сидевшей возле него девчонке, показывая ей кнутом на почерневшую от дождя дорогу между ярко-зелеными, освеженными полями.

– Нет, нет, я уж покажу, – отвечала девчонка.

– Куда ж? – сказал Селифан, когда подъехали поближе.

– Вот куды, – отвечала девчонка, показывая рукою.

– Эх ты! – сказал Селифан. – Да это и есть направо: не знает, где право, где лево!

Хотя день был очень хорош, но земля до такой степени загрязнилась, что колеса брички, захватывая ее, сделались скоро покрытыми ею как войлоком, что значительно отяжелило экипаж; к тому же почва была глиниста и цепка необыкновенно. То и другое было причиною, что они не могли выбраться из проселков раньше полудня. Без девчонки было бы трудно сделать и это, потому что дороги расползались во все стороны, как пойманные раки, когда их высыпят из мешка, и Селифану довелось бы поколесить уже не по своей вине. Скоро девчонка показала рукою на черневшее вдали строение, сказавши:

– Вон столбовая дорога!

– А строение? – спросил Селифан.

– Трактир, – сказала девчонка.

– Ну, теперь мы сами доедем, – сказал Селифан, – ступай себе домой. Он остановился и помог ей сойти, проговорив сквозь зубы: «Эх ты, черноногая!»

Чичиков дал ей медный грош, и она побрела восвояси, уже довольная тем, что посидела на козлах.

Сообщения из России приводили Гоголя в еще большее смятение. Крестьянские волнения, обострение политической борьбы усиливают растерянность писателя. Опасения за будущее России внушают Гоголю мысль о необходимости уберечь Россию от противоречий Западной Европы. В поисках выхода он увлекается реакционно-патриархальной утопией о возможности всенародного единения и благоденствия. Смог ли он преодолеть кризис, и в какой мере этот кризис коснулся Гоголя-художника? Увидели бы свет произведения лучше, чем «Ревизор» или «Мертвые души»?

О содержании второго тома можно судить лишь по дошедшим черновикам и рассказам мемуаристов. Известен отзыв Н. Г. Чернышевского: «В уцелевших отрывках есть очень много таких страниц, которые должны быть причислены к лучшему, что когда-либо давал нам Гоголь, которые приводят в восторг своим художественным достоинством и, что еще важнее, правдивостью и силой...»

Спор мог бы быть решен окончательно только последней рукописью, но она утеряна для нас, по - видимому, навеки.

4. Путешествие к смыслу

Каждая последующая эпоха по-новому открывает классические творения и такие грани в них, которые в той или иной мере созвучны ее собственным проблемам. Современники писали о «Мертвых душах», что они «разбудили Русь» и «пробудили в нас сознание о нас самих». И ныне еще не перевелись в мире Маниловы и Плюшкины, Ноздревы и Чичиковы. Они, конечно, стали другими, чем были в те времена, но сущности своей не утратили. Каждое новое поколение открывало в гоголевских образах новые обобщения, толкавшие на раздумья о самых существенных явлениях жизни.

Такова судьба великих произведений искусства, они переживают своих творцов и свою эпоху, преодолевают национальные границы и становятся вечными спутниками человечества.

«Мертвые души» - одно из самых читаемых и почитаемых произведений русской классики. Сколько бы времени не отделяло нас от этого произведения, мы никогда не перестанем изумляться его глубине, совершенству и, наверное, не будем считать наше представление о нем исчерпанным. Читая «Мертвые души», впитываешь в себя благородные нравственные идеи, которые несет в себе каждое гениальное творение искусства, и незаметно для себя сам становишься и чище и прекраснее.

Во времена Гоголя в литературной критике и искусствознании часто употреблялось слово «изобретение». Сейчас это слово мы относим к продуктам технической, инженерной мысли, но прежде оно подразумевало и художественные, литературные произведения. И означало это слово единство смысла, формы и содержания. Ведь чтобы высказать что-то новое, нужно изобрести – создать еще никогда не существовавшее художественное целое. Вспомним слова А.С. Пушкина: «Есть высшая смелость – смелость изобретения». Познание тайн «изобретения» – это такое путешествие, которое не сопряжено с обычными трудностями: для него не нужно ни с кем встречаться, не нужно вообще трогаться с места. Можно отправиться вслед за литературным героем, и проделать в воображении тот путь, которым он прошел. Нужно лишь время, да книга, да желание подумать над ней. Но это и самое трудное путешествие: никогда нельзя сказать, что цель достигнута, потому что за каждым понятым и осмысленным художественным образом, разгаданной тайной, встает новая – еще более трудная и увлекательная. Оттого и художественное произведение неисчерпаемо и путешествие к его смыслу бесконечно.


Список литературы

гоголь мертвый душа чичиков

1. Манн Ю. «Смелость изобретения» – 2-е изд., дополн.- М.: Дет. лит., 1989. 142 с.

2. Машинский С. «Мертвые души» Гоголя» – 2-е изд., дополн.- М.:Худож. Лит., 1980. 117 с.

3. Чернышевский Н.Г. Очерки гоголевского периода русской литературы.- Полн. Собр. соч., т.3. М.,1947, с. 5-22.

4. www.litra.ru.composition

5. www.moskva.com

6. Белинский В.Г. «Похождения Чичикова, или Мертвые души» – Полн. собр. соч., т. VI. М., 1955, с. 209-222.

7. Белинский В.Г. «Несколько слов о поэме Гоголя…» – Там же, с. 253-260.

8. Сб. «Гоголь в воспоминаниях современников», С. Машинский. М., 1952.

9. Сб. «Н.В. Гоголь в русской критике», А. Котова и М. Полякова, М., 1953.

"Мертвые души" - описание помещиков во 2 и 3 главе. что вы можете в вкратце о КАЖДОМ из них сказать? и получил лучший ответ

Ответ от When I am gone[активный]
хватит бред нести, что это чушь. Не умеешь читать и понимать - молчи.
_________________________________________________________________
Учусь на одном из гуманитарных факультетов МГУ, можешь смело обращаться за помощью в литературе.
Так. кто у нас там был? Манилов. Абсолютно лишен каких-либо индивидуальных свойств характера. Имя стало нарицательным. "Маниловы" строят грандиозные, но глупые и очень бессмысленные планы, которые, впрочем, никогда не выполняют. Просто ходят и размышляют о них. То, что у него табак стопочками в кабинете лежит - он вечно создает видимость деятельности, но на самом деле просто перекладывает табак по кучкам. Опять же, книга, раскрытая на одной и той же странице. И в нем нет никакого особого внутреннего стержня. Даже цвет его интерьера - серенький, непонятный какой-то, как он сам.
Коробочка. Ограниченная. Живет сама как в маленькой коробочке. Не может выйти за пределы своих убеждений и узкого кругозора, поэтому до нее невозможно донести информацию. Таких безумно много в нашей жизни. Как вобьет себе что-то в голову, так ничего, что от этого отличается, и понять не может.
Собакевич - не интересуется эстетической стороной какого-либо дела. Главное - чтоб все было прочно и на века. Об этом говорят и предметы, окружающие его - массивные, прочные, но неуклюжие. Моральная сторона вопроса ему тоже неинтересна. Ему все равно, зачем Чичикову души. Но он назначает высокую цену, понимая, что покупателю они нужны. Хотя сам помещик и понимает, что на самом деле они ничего не стоят.
Ноздрев - как сказано у того же Гоголя про Хлестакова, "без царя в голове". Вроде и не из злости, но вечно делает гадости. Просто потому что шебутной, что называется. С таким трудно иметь дело. Мысли у него скачут с одной на другую. Никаких моральных принципов. Не задумывается, поступает ли плохо или хорошо. Безалаберный. Готов менять что угодно на что угодно просто от жажды деятельности.
Плюшкин - единственный, чья душа еще может переродиться. Об этом говорит описание его сада и на секунду промелькнувшее живое выражение глаз при воспоминании о товарище юности. Он весь погряз в ненужном собираемом мусоре, не только физически, но и душевно. Но на дне еще теплится искорка жизни. Во втором томе Гоголь готовил воскрешение только его душе, если говорить о помещиках. Он вроде и неплохой, но, лишившись смысла жизни, заменил его собиранием всякого сора.

Ответ от Ma ria [эксперт]
Во 2 главе Чичиков навещает Манилова.
Это человек не пожилой, имевший глаза сладкие, как сахар. Дом у него стоит одиночкой на юру. 2-3 клубмы, 5-6 берёзок. Также у него есть беседка под названием "Храм уединённого размышления". Его характер (Ни в городе Богдан, ни в селе Селифан) . Дома он говорит очень мало и больше размышляет. Также на его столе лежит книга с закладкой на 14 странице, которую он читает уже как 2 года. У него была хорошая мебель в доме и он постоянно говорил "Не садитесь на эти кресла, они ещё не готовы! ". В доме нет порядка... У него есть два сына: Фелистоклюс и Алкид. В кабинете стены окрашены в голубой цвет. Очень много табака. Он везде: на столе, в табацнице, в картузе. На окнах зола. Когда узнаёт о намерении Чичикова о покупке мёртвых душ, он соглашается их ему продать.
___________________________
В 3 главе Чичиков навещает Настасью Петровну Коробочку.
Она одна из тех матушек, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в мешочки. Бережливая старушка. Баба крепколобая, дубинноголовая. НЕ хочет продавать Чичикову мёртвые души, и он её сравнивает с собакой на сене. Чичиков, чтобы купить мёртвые души сообщает о себе неправду (что он ведёт казённые подряды) . Также он её называет Черноногой девчонкой Пелагеей. А муж Коробочки носил фамилию Неуважай-Корыто.

А Чичиков в довольном расположении духа сидел в своей бричке, катившейся давно по столбовой дороге. Из предыдущей главы уже видно, в чем состоял главный предмет его вкуса и склонностей, а потому не диво, что он скоро погрузился весь в него и телом и душою. Предположения, сметы и соображения, блуждавшие по лицу его, видно, были очень приятны, ибо ежеминутно оставляли после себя следы довольной усмешки. Занятый ими, он не обращал никакого внимания на то, как его кучер, довольный приемом дворовых людей Манилова, делал весьма дельные замечания чубарому пристяжному коню, запряженному с правой стороны. Этот чубарый конь был сильно лукав и показывал только для вида, будто бы везет, тогда как коренной гнедой и пристяжной каурой масти, называвшийся Заседателем, потому что был приобретен от какого-то заседателя, трудилися от всего сердца, так что даже в глазах их было заметно получаемое ими от того удовольствие. «Хитри, хитри! вот я тебя перехитрю! – говорил Селифан, приподнявшись и хлыснув кнутом ленивца. – Ты знай свое дело, панталонник ты немецкий! Гнедой – почтенный конь, он сполняет свой долг, я ему с охотою дам лишнюю меру, потому что он почтенный конь, и Заседатель тож хороший конь… Ну, ну! что потряхиваешь ушами? Ты, дурак, слушай, коли говорят! я тебя, невежа, не стану дурному учить. Ишь куда ползет!» Здесь он опять хлыснул его кнутом, примолвив: «У, варвар! Бонапарт ты проклятый!» Потом прикрикнул на всех: «Эй вы, любезные!» – и стегнул по всем по трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что был ими доволен. Доставив такое удовольствие, он опять обратил речь к чубарому: «Ты думаешь, что скроешь свое поведение. Нет, ты живи по правде, когда хочешь, чтобы тебе оказывали почтение. Вот у помещика, что мы были, хорошие люди. Я с удовольствием поговорю, коли хороший человек; с человеком хорошим мы всегда свои други, тонкие приятели: выпить ли чаю или закусить – с охотою, коли хороший человек. Хорошему человеку всякой отдаст почтение. Вот барина нашего всякой уважает, потому что он, слышь ты, сполнял службу государскую, он сколеской советник…»

Так рассуждая, Селифан забрался наконец в самые отдаленные отвлеченности. Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему; но мысли его так были заняты своим предметом, что один только сильный удар грома заставил его очнуться и посмотреть вокруг себя; все небо было совершенно обложено тучами, и пыльная почтовая дорога опрыскалась каплями дождя. Наконец громовый удар раздался в другой раз громче и ближе, и дождь хлынул вдруг как из ведра. Сначала, принявши косое направление, хлестал он в одну сторону кузова кибитки, потом в другую, потом, изменивши образ нападения и сделавшись совершенно прямым, барабанил прямо в верх его кузова; брызги наконец стали долетать ему в лицо. Это заставило его задернуться кожаными занавесками с двумя круглыми окошечками, определенными на рассматривание дорожных видов, и приказать Селифану ехать скорее. Селифан, прерванный тоже на самой середине речи, смекнул, что, точно, не нужно мешкать, вытащил тут же из-под козел какую-то дрянь из серого сукна, надел ее в рукава, схватил в руки вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами, ибо чувствовала приятное расслабление от поучительных речей. Но Селифан никак не мог припомнить, два или три поворота проехал. Сообразив и припоминая несколько дорогу, он догадался, что много было поворотов, которые все пропустил он мимо. Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: «Эй вы, други, почтенные!» – и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога.

Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть глаз выколи.

– Селифан! – сказал он наконец, высунувшись из брички.

– Что, барин? – отвечал Селифан.

– Погляди-ка, не видно ли деревни?

– Нет, барин, нигде не видно! – После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до того, что он начал называть их наконец секретарями.

Между тем Чичиков стал примечать, что бричка качалась на все стороны и наделяла его пресильными толчками; это дало ему почувствовать, что они своротили с дороги и, вероятно, тащились по взбороненному полю. Селифан, казалось, сам смекнул, но не говорил ни слова.

– Что, мошенник, по какой дороге ты едешь? – сказал Чичиков.

– Да что ж, барин, делать, время-то такое; кнута не видишь, такая потьма! – Сказавши это, он так покосил бричку, что Чичиков принужден был держаться обеими руками. Тут только заметил он, что Селифан подгулял.

– Держи, держи, опрокинешь! – кричал он ему.

– Нет, барин, как можно, чтоб я опрокинул, – говорил Селифан. – Это нехорошо опрокинуть, я уж сам знаю; уж я никак не опрокину. – Затем начал он слегка поворачивать бричку, поворачивал, поворачивал и наконец выворотил ее совершенно набок. Чичиков и руками и ногами шлепнулся в грязь. Селифан лошадей, однако ж, остановил, впрочем, они остановились бы и сами, потому что были сильно изнурены. Такой непредвиденный случай совершенно изумил его. Слезши с козел, он стал перед бричкою, подперся в бока обеими руками, в то время как барин барахтался в грязи, силясь оттуда вылезть, и сказал после некоторого размышления: «Вишь ты, и перекинулась!»

– Ты пьян как сапожник! – сказал Чичиков.

– Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим человеком можно поговорить, в том нет худого; и закусили вместе. Закуска не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить.

– А что я тебе сказал последний раз, когда ты напился? а? забыл? – сказал Чичиков.

– Нет, ваше благородие, как можно, чтобы я позабыл. Я уже дело свое знаю. Я знаю, что нехорошо быть пьяным. С хорошим человеком поговорил, потому что…

– Вот я тебя как высеку, так ты у меня будешь знать, как говорить с хорошим человеком!

– Как милости вашей будет завгодно, – отвечал на все согласный Селифан, – коли высечь, то и высечь; я ничуть не прочь от того. Почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская. Оно нужно посечь, потому что мужик балуется, порядок нужно наблюдать. Коли за дело, то и посеки; почему ж не посечь?

На такое рассуждение барин совершенно не нашелся, что отвечать. Но в это время, казалось, как будто сама судьба решилась над ним сжалиться. Издали послышался собачий лай. Обрадованный Чичиков дал приказание погонять лошадей. Русский возница имеет доброе чутье вместо глаз; от этого случается, что он, зажмуря глаза, качает иногда во весь дух и всегда куда-нибудь да приезжает. Селифан, не видя ни зги, направил лошадей так прямо на деревню, что остановился только тогда, когда бричка ударилася оглоблями в забор и когда решительно уже некуда было ехать. Чичиков только заметил сквозь густое покрывало лившего дождя что-то похожее на крышу. Он послал Селифана отыскивать ворота, что, без сомнения, продолжалось бы долго, если бы на Руси не было вместо швейцаров лихих собак, которые доложили о нем так звонко, что он поднес пальцы к ушам своим. Свет мелькнул в одном окошке и досягнул туманною струею до забора, указавши нашим дорожным ворота. Селифан принялся стучать, и скоро, отворив калитку, высунулась какая-то фигура, покрытая армяком, и барин со слугою услышали хриплый бабий голос:

– Кто стучит? чего расходились?

– Приезжие, матушка, пусти переночевать, – произнес Чичиков.

– Вишь ты, какой востроногий, – сказала старуха, – приехал в какое время! Здесь тебе не постоялый двор: помещица живет.

– Что ж делать, матушка: вишь, с дороги сбились. Не ночевать же в такое время в степи.

– Да, время темное, нехорошее время, – прибавил Селифан.

– Молчи, дурак, – сказал Чичиков.

– Да кто вы такой? – сказала старуха.

– Дворянин, матушка.

Слово «дворянин» заставило старуху как будто несколько подумать.

– Погодите, я скажу барыне, – произнесла она и минуты через две уже возвратилась с фонарем в руке.

Ворота отперлись. Огонек мелькнул и в другом окне. Бричка, въехавши на двор, остановилась перед небольшим домиком, который за темнотою трудно было рассмотреть. Только одна половина его была озарена светом, исходившим из окон; видна была еще лужа перед домом, на которую прямо ударял тот же свет. Дождь стучал звучно по деревянной крыше и журчащими ручьями стекал в подставленную бочку. Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла. Уже по одному собачьему лаю, составленному из таких музыкантов, можно было предположить, что деревушка была порядочная; но промокший и озябший герой наш ни о чем не думал, как только о постели. Не успела бричка совершенно остановиться, как он уже соскочил на крыльцо, пошатнулся и чуть не упал. На крыльцо вышла опять какая-то женщина, помоложе прежней, но очень на нее похожая. Она проводила его в комнату. Чичиков кинул вскользь два взгляда: комната была обвешана старенькими полосатыми обоями; картины с какими-то птицами; между окон старинные маленькие зеркала с темными рамками в виде свернувшихся листьев; за всяким зеркалом заложены были или письмо, или старая колода карт, или чулок; стенные часы с нарисованными цветами на циферблате… невмочь было ничего более заметить. Он чувствовал, что глаза его липнули, как будто их кто-нибудь вымазал медом. Минуту спустя вошла хозяйка, женщина пожилых лет, в каком-то спальном чепце, надетом наскоро, с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов. В один мешочек отбирают всё целковики, в другой полтиннички, в третий четвертачки, хотя с виду и кажется, будто бы в комоде ничего нет, кроме белья, да ночных кофточек, да нитяных моточков, да распоротого салопа, имеющего потом обратиться в платье, если старое как-нибудь прогорит во время печения праздничных лепешек со всякими пряженцами или поизотрется само собою. Но не сгорит платье и не изотрется само собою; бережлива старушка, и салопу суждено пролежать долго в распоротом виде, а потом достаться по духовному завещанию племяннице внучатной сестры вместе со всяким другим хламом.

Чичиков извинился, что побеспокоил неожиданным приездом.

– Ничего, ничего, – сказала хозяйка. – В какое это время вас Бог принес! Сумятица и вьюга такая… С дороги бы следовало поесть чего-нибудь, да пора-то ночная, приготовить нельзя.

Слова хозяйки были прерваны странным шипением, так что гость было испугался; шум походил на то, как бы вся комната наполнилась змеями; но, взглянувши вверх, он успокоился, ибо смекнул, что стенным часам пришла охота бить. За шипеньем тотчас же последовало хрипенье, и, наконец, понатужась всеми силами, они пробили два часа таким звуком, как бы кто колотил палкой по разбитому горшку, после чего маятник пошел опять покойно щелкать направо и налево.

Чичиков поблагодарил хозяйку, сказавши, что ему не нужно ничего, чтобы она не беспокоилась ни о чем, что, кроме постели, он ничего не требует, и полюбопытствовал только знать, в какие места заехал он и далеко ли отсюда пути к помещику Собакевичу, на что старуха сказала, что и не слыхивала такого имени и что такого помещика вовсе нет.

– По крайней мере, знаете Манилова? – сказал Чичиков.

– А кто таков Манилов?

– Помещик, матушка.

– Нет, не слыхивала, нет такого помещика.

– Какие же есть?

– Бобров, Свиньин, Канапатьев, Харпакин, Трепакин, Плешаков.

– Богатые люди или нет?

– Нет, отец, богатых слишком нет. У кого двадцать душ, у кого тридцать, а таких, чтоб по сотне, таких нет.

Чичиков заметил, что он заехал в порядочную глушь.

– Далеко ли, по крайней мере, до города?

– А верст шестьдесят будет. Как жаль мне, что нечего вам покушать! не хотите ли, батюшка, выпить чаю?

– Благодарю, матушка. Ничего не нужно, кроме постели.

– Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой – у меня всю ночь горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?

– Еще слава Богу, что только засалился, нужно благодарить, что не отломал совсем боков.

– Святители, какие страсти! Да не нужно ли чем потереть спину?

– Спасибо, спасибо. Не беспокойтесь, а прикажите только вашей девке повысушить и вычистить мое платье.

– Слышишь, Фетинья! – сказала хозяйка, обратясь к женщине, выходившей на крыльцо со свечою, которая успела уже притащить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напустила целый потоп перьев по всей комнате. – Ты возьми ихний-то кафтан вместе с исподним и прежде просуши их перед огнем, как делывали покойнику барину, а после перетри и выколоти хорошенько.

– Слушаю, сударыня! – говорила Фетинья, постилая сверх перины простыню и кладя подушки.

– Ну, вот тебе постель готова, – сказала хозяйка. – Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да не нужно ли еще чего? Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки? Покойник мой без этого никак не засыпал.

Но гость отказался и от почесывания пяток. Хозяйка вышла, и он тот же час поспешил раздеться, отдав Фетинье всю снятую с себя сбрую, как верхнюю, так и нижнюю, и Фетинья, пожелав также с своей стороны покойной ночи, утащила эти мокрые доспехи. Оставшись один, он не без удовольствия взглянул на свою постель, которая была почти до потолка. Фетинья, как видно, была мастерица взбивать перины. Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти до самого пола, и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты. Погасив свечу, он накрылся ситцевым одеялом и, свернувшись под ним кренделем, заснул в ту же минуту. Проснулся на другой день он уже довольно поздним утром. Солнце сквозь окно блистало ему прямо в глаза, и мухи, которые вчера спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились к нему: одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз, ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках в самый нос, что заставило его крепко чихнуть, – обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения. Окинувши взглядом комнату, он теперь заметил, что на картинах не всё были птицы: между ними висел портрет Кутузова и писанный масляными красками какой-то старик с красными обшлагами на мундире, как нашивали при Павле Петровиче. Часы опять испустили шипение и пробили десять; в дверь выглянуло женское лицо и в ту же минуту спряталось, ибо Чичиков, желая получше заснуть, скинул с себя совершенно все. Выглянувшее лицо показалось ему как будто несколько знакомо. Он стал припоминать себе: кто бы это был, и наконец вспомнил, что это была хозяйка. Он надел рубаху; платье, уже высушенное и вычищенное, лежало возле него. Одевшись, подошел он к зеркалу и чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух – окно же было очень близко от земли – заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно «желаю здравствовать», на что Чичиков сказал ему дурака. Подошедши к окну, он начал рассматривать бывшие перед ним виды: окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик весь был наполнен птицами и всякой домашней тварью. Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком. Этот небольшой дворик, или курятник, преграждал дощатый забор, за которым тянулись пространные огороды с капустой, луком, картофелем, свеклой и прочим хозяйственным овощем. По огороду были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев, из которых последние целыми косвенными тучами переносились с одного места на другое. Для этой же самой причины водружено было несколько чучел на длинных шестах, с растопыренными руками; на одном из них надет был чепец самой хозяйки. За огородами следовали крестьянские избы, которые хотя были выстроены врассыпную и не заключены в правильные улицы, но, по замечанию, сделанному Чичиковым, показывали довольство обитателей, ибо были поддерживаемы как следует: изветшавший тес на крышах везде был заменен новым; ворота нигде не покосились, а в обращенных к нему крестьянских крытых сараях заметил он где стоявшую запасную почти новую телегу, а где и две. «Да у ней деревушка не маленька», – сказал он и положил тут же разговориться и познакомиться с хозяйкой покороче. Он заглянул в щелочку двери, из которой она было высунула голову, и, увидев ее, сидящую за чайным столиком, вошел к ней с веселым и ласковым видом.

– Здравствуйте, батюшка. Каково почивали? – сказала хозяйка, приподнимаясь с места. Она была одета лучше, нежели вчера, – в темном платье и уже не в спальном чепце, но на шее все так же было что-то навязано.

– Хорошо, хорошо, – говорил Чичиков, садясь в кресла. – Вы как, матушка?

– Плохо, отец мой.

– Как так?

– Бессонница. Все поясница болит, и нога, что повыше косточки, так вот и ломит.

– Пройдет, пройдет, матушка. На это нечего глядеть.

– Дай бог, чтобы прошло. Я-то смазывала свиным салом и скипидаром тоже смачивала. А с чем прихлебнете чайку? Во фляжке фруктовая.

– Недурно, матушка, хлебнем и фруктовой.

Читатель, я думаю, уже заметил, что Чичиков, несмотря на ласковый вид, говорил, однако же, с большею свободою, нежели с Маниловым, и вовсе не церемонился. Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться. Пересчитать нельзя всех оттенков и тонкостей нашего обращения. Француз или немец век не смекнет и не поймет всех его особенностей и различий; он почти тем же голосом и тем же языком станет говорить и с миллионщиком, и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в душе поподличает в меру перед первым. У нас не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так, как с тем, у которого их пятьсот, а с тем, у которого их пятьсот, опять не так, как с тем, у которого их восемьсот, – словом, хоть восходи до миллиона, всё найдутся оттенки. Положим, например, существует канцелярия, не здесь, а в тридевятом государстве, а в канцелярии, положим, существует правитель канцелярии. Прошу посмотреть на него, когда он сидит среди своих подчиненных, – да просто от страха и слова не выговоришь! гордость и благородство, и уж чего не выражает лицо его? просто бери кисть, да и рисуй: Прометей, решительный Прометей! Высматривает орлом, выступает плавно, мерно. Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами под мышкой, что мочи нет. В обществе и на вечеринке, будь все небольшого чина, Прометей так и останется Прометеем, а чуть немного повыше его, с Прометеем сделается такое превращение, какого и Овидий не выдумает: муха, меньше даже мухи, уничтожился в песчинку! «Да это не Иван Петрович, – говоришь, глядя на него. – Иван Петрович выше ростом, а этот и низенький и худенький; тот говорит громко, басит и никогда не смеется, а этот черт знает что: пищит птицей и все смеется». Подходишь ближе, глядишь – точно Иван Петрович! «Эхе-хе», – думаешь себе… Но, однако ж, обратимся к действующим лицам. Чичиков, как уж мы видели, решился вовсе не церемониться и потому, взявши в руки чашку с чаем и вливши туда фруктовой, повел такие речи:

– У вас, матушка, хорошая деревенька. Сколько в ней душ?

– Душ-то в ней, отец мой, без малого восемьдесят, – сказала хозяйка, – да беда, времена плохи, вот и прошлый год был такой неурожай, что Боже храни.

– Однако ж мужички на вид дюжие, избенки крепкие. А позвольте узнать фамилию вашу. Я так рассеялся… приехал в ночное время…

– Коробочка, коллежская секретарша.

– Покорнейше благодарю. А имя и отчество?

– Настасья Петровна.

– Настасья Петровна? хорошее имя Настасья Петровна. У меня тетка родная, сестра моей матери, Настасья Петровна.

– А ваше имя как? – спросила помещица. – Ведь вы, я чай, заседатель?

– Нет, матушка, – отвечал Чичиков, усмехнувшись, – чай, не заседатель, а так ездим по своим делишкам.

– А, так вы покупщик! Как же жаль, право, что я продала мед купцам так дешево, а вот ты бы, отец мой, у меня, верно, его купил.

– А вот меду и не купил бы.

– Что ж другое? Разве пеньку? Да вить и пеньки у меня теперь маловато: полпуда всего.

– Нет, матушка, другого рода товарец: скажите, у вас умирали крестьяне?

– Ох, батюшка, осьмнадцать человек! – сказала старуха, вздохнувши. – И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал – подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.

– Разве у вас был пожар, матушка?

– Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на чем: некому лошадей подковать.

– На все воля Божья, матушка! – сказал Чичиков, вздохнувши, – против мудрости Божией ничего нельзя сказать… Уступите-ка их мне, Настасья Петровна?

– Кого, батюшка?

– Да вот этих-то всех, что умерли.

– Да как же уступить их?

– Да так просто. Или, пожалуй, продайте. Я вам за них дам деньги.

– Да как же? Я, право, в толк-то не возьму. Нешто хочешь ты их откапывать из земли?

Чичиков увидел, что старуха хватила далеко и что необходимо ей нужно растолковать, в чем дело. В немногих словах объяснил он ей, что перевод или покупка будет значиться только на бумаге и души будут прописаны как бы живые.

– Да на что ж они тебе? – сказала старуха, выпучив на него глаза.

– Это уж мое дело.

– Да ведь они ж мертвые.

– Да кто же говорит, что они живые? Потому-то и в убыток вам, что мертвые: вы за них платите, а теперь я вас избавлю от хлопот и платежа. Понимаете? Да не только избавлю, да еще сверх того дам вам пятнадцать рублей. Ну, теперь ясно?

– Право, не знаю, – произнесла хозяйка с расстановкой. – Ведь я мертвых никогда еще не продавала.

– Еще бы! Это бы скорей походило на диво, если бы вы их кому-нибудь продали. Или вы думаете, что в них есть в самом деле какой-нибудь прок?

– Нет, этого-то я не думаю. Что ж в них за прок, проку никакого нет. Меня только то и затрудняет, что они уже мертвые.

«Ну, баба, кажется, крепколобая!» – подумал про себя Чичиков.

– Послушайте, матушка. Да вы рассудите только хорошенько: ведь вы разоряетесь, платите за него подать, как за живого…

– Ох, отец мой, и не говори об этом! – подхватила помещица. – Еще третью неделю взнесла больше полутораста. Да заседателя подмаслила.

– Ну, видите, матушка. А теперь примите в соображение только то, что заседателя вам подмасливать больше не нужно, потому что теперь я плачу за них; я, а не вы; я принимаю на себя все повинности. Я совершу даже крепость на свои деньги, понимаете ли вы это?

Старуха задумалась. Она видела, что дело, точно, как будто выгодно, да только уж слишком новое и небывалое; а потому начала сильно побаиваться, чтобы как-нибудь не надул ее этот покупщик; приехал же бог знает откуда, да еще и в ночное время.

– Так что ж, матушка, по рукам, что ли? – говорил Чичиков.

– Право, отец мой, никогда еще не случалось продавать мне покойников. Живых-то я уступила, вот и третьего года протопопу двух девок, по сту рублей каждую, и очень благодарил, такие вышли славные работницы: сами салфетки ткут.

– Ну, да не о живых дело; бог с ними. Я спрашиваю мертвых.

– Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты, отец мой, меня обманываешь, а они того… они больше как-нибудь стоят.

– Послушайте, матушка… эх, какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь это прах. Понимаете ли? это просто прах. Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например, даже простую тряпку, и тряпке есть цена: ее хоть, по крайней мере, купят на бумажную фабрику, а ведь это ни на что не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?

– Уж это, точно, правда. Уж совсем ни на что не нужно; да ведь меня одно только и останавливает, что ведь они уже мертвые.

«Эк ее, дубинноголовая какая! – сказал про себя Чичиков, уже начиная выходить из терпения. – Пойди ты сладь с нею! в пот бросила, проклятая старуха!» Тут он, вынувши из кармана платок, начал отирать пот, в самом деле выступивший на лбу. Впрочем, Чичиков напрасно сердился: иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка. Как зарубил что себе в голову, то уж ничем его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных как день, все отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены. Отерши пот, Чичиков решился попробовать, нельзя ли ее навести на путь какою-нибудь иною стороною.

– Вы, матушка, – сказал он, – или не хотите понимать слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить… Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?

– По двенадцати рублей пуд.

– Хватили немножко греха на душу, матушка. По двенадцати не продали.

– Ей-богу, продала.

– Ну видите ль? Так зато это мед. Вы собирали его, может быть, около года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их в погребе целую зиму; а мертвые души дело не от мира сего. Тут вы с своей стороны никакого не прилагали старания, на то была воля Божия, чтоб они оставили мир сей, нанеся ущерб вашему хозяйству. Там вы получили за труд, за старание двенадцать рублей, а тут вы берете ни за что, даром, да и не двенадцать, а пятнадцать, да и не серебром, а всё синими ассигнациями. – После таких сильных убеждений Чичиков почти уже не сомневался, что старуха наконец поддастся.

– Право, – отвечала помещица, – мое такое неопытное вдовье дело! лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам.

– Страм, страм, матушка! просто страм! Ну что вы это говорите, подумайте сами! Кто же станет покупать их? Ну какое употребление он может из них сделать?

– А может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся… – возразила старуха, да и не кончила речи, открыла рот и смотрела на него почти со страхом, желая знать, что он на это скажет.

– Мертвые в хозяйстве! Эк куда хватили! Воробьев разве пугать по ночам в вашем огороде, что ли?

– С нами крестная сила! Какие ты страсти говоришь! – проговорила старуха, крестясь.

– Куда ж еще вы их хотели пристроить? Да, впрочем, ведь кости и могилы – все вам остается, перевод только на бумаге. Ну, так что же? Как же? отвечайте, по крайней мере.

Старуха вновь задумалась.

– О чем же вы думаете, Настасья Петровна?

– Право, я все не приберу, как мне быть; лучше я вам пеньку продам.

– Да что ж пенька? Помилуйте, я вас прошу совсем о другом, а вы мне пеньку суете! Пенька пенькою, в другой раз приеду, заберу и пеньку. Так как же, Настасья Петровна?

– Ей-богу, товар такой странный, совсем небывалый!

Здесь Чичиков вышел совершенно из границ всякого терпения, хватил в сердцах стулом об пол и посулил ей черта.

Черта помещица испугалась необыкновенно.

– Ох, не припоминай его, бог с ним! – вскрикнула она, вся побледнев. – Еще третьего дня всю ночь мне снился окаянный. Вздумала было на ночь загадать на картах после молитвы, да, видно, в наказание-то Бог и наслал его. Такой гадкий привиделся; а рога-то длиннее бычачьих.

– Я дивлюсь, как они вам десятками не снятся. Из одного христианского человеколюбия хотел: вижу, бедная вдова убивается, терпит нужду… да пропади и околей со всей вашей деревней!..

– Ах, какие ты забранки пригинаешь! – сказала старуха, глядя на него со страхом.

– Да не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь, не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и сама не ест сена, и другим не дает. Я хотел было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду… – Здесь он прилгнул, хоть и вскользь, и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну, по крайней мере, она произнесла уже почти просительным голосом:

– Да чего ж ты рассердился так горячо? Знай я прежде, что ты такой сердитый, да я бы совсем тебе и не прекословила.

– Есть из чего сердиться! Дело яйца выеденного не стоит, а я стану из-за него сердиться!

– Ну, да изволь, я готова отдать за пятнадцать ассигнацией! Только смотри, отец мой, насчет подрядов-то: если случится муки брать ржаной, или гречневой, или круп, или скотины битой, так уж, пожалуйста, не обидь меня.

– Нет, матушка не обижу, – говорил он, а между тем отирал рукою пот, который в три ручья катился по лицу его. Он расспросил ее, не имеет ли она в городе какого-нибудь поверенного или знакомого, которого бы могла уполномочить на совершение крепости и всего, что следует.

– Как же, протопопа, отца Кирила, сын служит в палате, – сказала Коробочка.

Чичиков попросил ее написать к нему доверенное письмо и, чтобы избавить от лишних затруднений, сам даже взялся сочинить.

«Хорошо бы было, – подумала между тем про себя Коробочка, – если бы он забирал у меня в казну муку и скотину. Нужно его задобрить: теста со вчерашнего вечера еще осталось, так пойти сказать Фетинье, чтоб спекла блинов; хорошо бы также загнуть пирог пресный с яйцом, у меня его славно загибают, да и времени берет немного». Хозяйка вышла, с тем чтобы привести в исполненье мысль насчет загнутия пирога и, вероятно, пополнить ее другими произведениями домашней пекарни и стряпни; а Чичиков вышел в гостиную, где провел ночь, с тем чтобы вынуть нужные бумаги из своей шкатулки. В гостиной давно уже было все прибрано, роскошные перины вынесены вон, перед диваном стоял покрытый стол. Поставив на него шкатулку, он несколько отдохнул, ибо чувствовал, что был весь в поту, как в реке: все, что ни было на нем, начиная от рубашки до чулок, все было мокро. «Эк уморила как проклятая старуха!» – сказал он, немного отдохнувши, и отпер шкатулку. Автор уверен, что есть читатели такие любопытные, которые пожелают даже узнать план и внутреннее расположение шкатулки. Пожалуй, почему же не удовлетворить! Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память. Весь верхний ящик со всеми перегородками вынимался, и под ним находилось пространство, занятое кипами бумаг в лист, потом следовал маленький потаенный ящик для денег, выдвигавшийся незаметно сбоку шкатулки. Он всегда так поспешно выдвигался и задвигался в ту же минуту хозяином, что наверно нельзя сказать, сколько было там денег. Чичиков тут же занялся и, очинив перо, начал писать. В это время вошла хозяйка.

– Хорош у тебя ящик, отец мой, – сказала она, подсевши к нему. – Чай, в Москве купил его?

– В Москве, – отвечал Чичиков, продолжая писать.

– Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! – продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. – Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.

Чичиков объяснил ей, что эта бумага не такого рода, что она назначена для совершения крепостей, а не для просьб. Впрочем, чтобы успокоить ее, он дал ей какой-то лист в рубль ценою. Написавши письмо, дал он ей подписаться и попросил маленький списочек мужиков. Оказалось, что помещица не вела никаких записок, ни списков, а знала почти всех наизусть; он заставил ее тут же продиктовать их. Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а еще более прозвищами, так что он всякий раз, слыша их, прежде останавливался, а потом уже начинал писать. Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не сказать: «Экой длинный!» Другой имел прицепленный к имени «Коровий кирпич», иной оказался просто: Колесо Иван. Оканчивая писать, он потянул несколько к себе носом воздух и услышал завлекательный запах чего-то горячего в масле.

– Прошу покорно закусить, – сказала хозяйка.

Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со сняточками, и невесть чего не было.

– Пресный пирог с яйцом! – сказала хозяйка.

Чичиков подвинулся к пресному пирогу с яйцом и, съевши тут же с небольшим половину, похвалил его. И в самом деле, пирог сам по себе был вкусен, а после всей возни и проделок со старухой показался еще вкуснее.

– А блинков? – сказала хозяйка.

В ответ на это Чичиков свернул три блина вместе и, обмакнувши их в растопленное масло, отправил в рот, а губы и руки вытер салфеткой. Повторивши это раза три, он попросил хозяйку приказать заложить его бричку. Настасья Петровна тут же послала Фетинью, приказавши в то же время принести еще горячих блинов.

– У вас, матушка, блинцы очень вкусны, – сказал Чичиков, принимаясь за принесенные горячие.

– Да у меня-то их хорошо пекут, – сказала хозяйка, – да вот беда: урожай плох, мука уж такая неавантажная… Да что же, батюшка, вы так спешите? – проговорила она, увидя, что Чичиков взял в руки картуз, – ведь и бричка еще не заложена.

– Заложат, матушка, заложат. У меня скоро закладывают.

– Так уж, пожалуйста, не позабудьте насчет подрядов.

– Не забуду, не забуду, – говорил Чичиков, выходя в сени.

– А свиного сала не покупаете? – сказала хозяйка, следуя за ним.

– Почему не покупать? Покупаю, только после.

– У меня о Святках и свиное сало будет.

– Купим, купим, всего купим, и свиного сала купим.

– Может быть, понадобится птичьих перьев. У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья.

– Хорошо, хорошо, – говорил Чичиков.

– Вот видишь, отец мой, и бричка твоя еще не готова, – сказала хозяйка, когда они вышли на крыльцо.

– Будет, будет готова. Расскажите только мне, как добраться до большой дороги.

– Как же бы это сделать? – сказала хозяйка. – Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у тебя, чай, место есть на козлах, где бы присесть ей.

– Как не быть.

– Пожалуй, я тебе дам девчонку; она у меня знает дорогу, только ты смотри! не завези ее, у меня уже одну завезли купцы.

Чичиков уверил ее, что не завезет, и Коробочка, успокоившись, уже стала рассматривать все, что было во дворе ее; вперила глаза на ключницу, выносившую из кладовой деревянную побратиму с медом, на мужика, показавшегося в воротах, и мало-помалу вся переселилась в хозяйственную жизнь. Но зачем так долго заниматься Коробочкой? Коробочка ли, Манилова ли, хозяйственная ли жизнь или нехозяйственная – мимо их! Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет в голову. Может быть, станешь даже думать: да полно, точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования? Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие по законам моды на целую неделю город, мысли не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных благодаря незнанью хозяйственного дела, а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм. Но мимо, мимо! зачем говорить об этом? Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут сама собою вдруг пронесется иная чудная струя: еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо…

– А вот бричка, вот бричка! – вскричал Чичиков, увидя наконец подъезжавшую свою бричку. – Что ты, болван, так долго копался? Видно, вчерашний хмель у тебя не весь еще выветрило.

Селифан на это ничего не отвечал.

– Прощайте, матушка! А что же, где ваша девчонка?

– Эй, Пелагея! – сказала помещица стоявшей около крыльца девчонке лет одиннадцати, в платье из домашней крашенины и с босыми ногами, которые издали можно было принять за сапоги, так они были облеплены свежею грязью. – Покажи-ка барину дорогу.

Селифан помог взлезть девчонке на козлы, которая, ставши одной ногой на барскую ступеньку, сначала запачкала ее грязью, а потом уже взобралась на верхушку и поместилась возле него. Вслед за нею и сам Чичиков занес ногу на ступеньку и, понагнувши бричку на правую сторону, потому что был тяжеленек, наконец поместился, сказавши:

– А! теперь хорошо! прощайте, матушка!

Кони тронулись.

Селифан был во всю дорогу суров и с тем вместе очень внимателен к своему делу, что случалося с ним всегда после того, когда либо в чем провинился, либо был пьян. Лошади были удивительно как вычищены. Хомут на одной из них, надевавшийся дотоле почти всегда в разодранном виде, так что из-под кожи выглядывала пакля, был искусно зашит. Во всю дорогу был он молчалив, только похлестывал кнутом и не обращал никакой поучительной речи к лошадям, хотя чубарому коню, конечно, хотелось бы выслушать что-нибудь наставительное, ибо в это время вожжи всегда как-то лениво держались в руках словоохотного возницы и кнут только для формы гулял поверх спин. Но из угрюмых уст слышны были на сей раз одни однообразно неприятные восклицания: «Ну же, ну, ворона! зевай! зевай!» – и больше ничего. Даже сам гнедой и Заседатель были недовольны, не услышавши ни разу ни «любезные», ни «почтенные». Чубарый чувствовал пренеприятные удары по своим полным и широким частям. «Вишь ты, как разнесло его! – думал он сам про себя, несколько припрядывая ушами. – Небось знает, где бить! Не хлыснет прямо по спине, а так и выбирает место, где поживее: по ушам зацепит или под брюхо захлыснет».

– Направо, что ли? – с таким сухим вопросом обратился Селифан к сидевшей возле него девчонке, показывая ей кнутом на почерневшую от дождя дорогу между ярко-зелеными, освеженными полями.

– Нет, нет, я уж покажу, – отвечала девчонка.

– Куда ж? – сказал Селифан, когда подъехали поближе.

– Вот куды, – отвечала девчонка, показывая рукою.

– Эх ты! – сказал Селифан. – Да это и есть направо: не знает, где право, где лево!

Хотя день был очень хорош, но земля до такой степени загрязнилась, что колеса брички, захватывая ее, сделались скоро покрытыми ею, как войлоком, что значительно отяжелило экипаж; к тому же почва была глиниста и цепка необыкновенно. То и другое было причиною, что они не могли выбраться из проселков раньше полудня. Без девчонки было бы трудно сделать и это, потому что дороги расползались во все стороны, как пойманные раки, когда их высыплют из мешка, и Селифану довелось бы поколесить уже не по своей вине. Скоро девчонка показала рукою на черневшее вдали строение, сказавши:

– Вон столбовая дорога!

– А строение? – спросил Селифан.

– Трактир, – сказала девчонка.

– Ну, теперь мы сами доедем, – сказал Селифан, – ступай себе домой.

Он остановился и помог ей сойти, проговорив сквозь зубы: «Эх ты, черноногая!»

Чичиков дал ей медный грош, и она побрела восвояси, уже довольная тем, что посидела на козлах.

Третья глава.

В довольном и весьма расположенье духа
Наш Чичиков катил уже по столбовой.
А вы из прошлых слов узнали в чём присуха,
В чём главный интерес его как таковой.

Вот потому не диво, что весь он погрузился
Душой в него и телом, все мысли об одном,
Предположенья, сметы – раздумьями трудился.
Блуждавшие улыбки приятны, в основном.

Занявшись этим всем, не обращал вниманья
На то, где находился: как в облаках парил!
Как кучер Селифан вслух делал замечанья –
С чубарым пристяжным сердито говорил.

Чубарый этот конь лукавой был фигурой:
Частенько делал вид, что будто бы везёт,
Тогда как коренной и пристяжной каурый
Трудились от души, чтоб бричка стлалась влёт!

Каурого продавший был заседатель. Звался?
И конь стал Заседатель, на что не возражал…
А коренной, гнедой, Гнедым и прозывался,
Услышит только кличку,призывно сразу ржал.

У Селифана опыт и знаниев довольно:
Лукавствие чубарого он раскусил давно!
Кнутом повдоль спины мог протянуть пребольно,
Но тот искал момент к обману всё равно…

«Хитри, хитри, хитрец! – опять игру заметив,
Летело с облучка – Я вот перехитрю!»
И в раз очередной ударил кнутом-плетью:
«Не пропущу, не думай! Нарочно присмотрю!

Вон, посмотри, Гнедой как долг свой исполняет
И Заседатель тоже хороший, добрый конь!
Я им за то овса – пусть силы восполняют
И не одну – две меры! А ты не смей, не тронь!

Ты дело исполняй, немецкий пантолонник!
Чего прядёшь ушами? Тебе ведь говорят!
Дурному что ль учу? Дурного не поклонник!
У! Бонапарт проклятый» И вновь кнутом подряд

По всем уже по трём не в виде наказанья,
А с тем, чтоб показать, как был доволен он,
Прикрикнув: «Эх, любезные!» умножил их старанье.
Стрелой несётся бричка, лишь грязь со всех сторон…

Немного помолчал и снова речь к чубарому:
«Ты думаешь, что скроешь манеру от меня?
Нет! Ты живи по правде: по - доброму, по - старому,
Чтоб получить прозванье почтенного коня!

К примеру, в том поместье, сейчас вот мы откуда,
Хорошие всё люди, приятнейший приём.
Я так тебе скажу: не скоро позабуду,
Как принимали там, с почтением причём!

С хорошим человеком я говорю любезно:
Мы други с ним приятели на долгие года!
Попить ли просто чаю иль закусить трапезно –
С охотой превеликой! Отказа никогда!

Вот барина-то нашего считают уважаемым
И отдают почтенье! Ты знаешь почему?
Сполнял как нужно службу, не просто – государеву!
Сколесской он советник! Учёный по уму…»

Так рассуждая, кучер во тьму забрался, в дали
Иль, скажем, в отвлечённости – куда и сам не знал,
Но по всему понятно, что там его не ждали…
Прислушайся вдруг Чичиков, такое бы узнал!

Но он совсем не слышал всех этих размышлений,
Весь погружённый мыслями куда-то вглубь себя,
В восторге растворённый от стольких впечатлений,
Приятнейшим подсчётом нервишки теребя…

Но тут вдруг грома гул, сильнейшие раскаты,
Заставили очнуться и посмотреть вокруг
На небо в чёрных тучах, явившихся когда-то,
Внезапно, как казалось, всё обложивших вкруг.

Лежавшая в пыли почтовая дорога
Опрыскалась-прибилась… для капелек игра…
Гром в другой раз погромче и ближе уже много
И тут же хлынул дождь, как будто из ведра,

Приняв себе косое немедля направление,
Хлестал с боков кибитку, как будто по щекам,
Поочерёдно, зло, без доли сожаленья,
На вовсе распоясался и волю дал «рукам»…

Потом вдруг изменил с чего-то нападенье:
Стучал уже по крыше, но мощным «кулаком»,
Отвесно, прямо, сильно воды с небес паденье!
Вот кто из вас с подобным, скажите, не знаком?

Дробились капли часто и брызги разлетались.
Всё чаще, чаще, чаще и вот уже в лицо…
Задёрнул занавески, что к стенкам прикреплялись,
С прозрачными окошками с куриное яйцо,

А, может, чуть побольше, чтоб можно что-то видеть
И в непогоду тоже, коль надобность была!
Каретник это всё обязан знать, предвидеть,
Поскольку непогода частенько очень зла…

Теперь отдал приказ, чтоб поскорее ехать,
Но Селифан и сам смекнул уже о том,
Что это уж конечно и вряд ли стоит мешкать!
Пристрожил тройку лихо, стегнув её кнутом.

Из серого сукна сейчас на свет явилась
(под козлами лежала всё время у него)
Дрянь, скажем, несусветная, вкруг рукавов обвилась,
Наверно, от дождя… А так бы для чего?

Увлекшись размышленьями, не думал про дорогу
И как теперь не силился, припомнить всё не мог:
Сколь поворотов было? Себе признался – много…
Вот отчего их столько, зачем среди дорог?

Как на Руси у нас от издавна ведётся?
Чтоб ни случилось где – поменьше рассуждай!
В решительный момент русский всегда найдётся:
Сначала действуй как-то, потом всё обсуждай!

Направо виден съезд, поворотил направо,
Прикрикнув тройке: «Эй, вы!» и почему-то: «Ну-ть!»
Пустились уже вскачь, раздумывая мало
Куда ведёт дорога, означившийся путь…

А дождь, казалось, будет и будет очень долго.
Пыль замесилась тут же в прилипчивую грязь…
У лошадей частенько вдруг разъезжались ноги…
Всё тяжелее шли… Ждалось, что скажут: «Слазь!»

И тьма висит такая, что ничего не видно,
Хоть глаз себе коли – сплошная чернота…
В такое время в поле любому быть обидно…
К жилью, в тепло хотелось, но нету – пустота…

И Чичиков, понятно, был в сильном беспокойстве:
Пора бы к Собакевичу в имение прибыть!
Они же всё в пути… Совсем уже в расстройстве
Окликнул Селифана, не зная как и быть…

Тот обернулся сразу: «Что, барин?» - отозвался.
«Не видно ль где деревни?» «Нет, барин, не видать!»
Помахивал кнутом и песней разыгрался,
А, может, и не песней… Как ей названье дать?

Туда вошли-вместились все крики одобренья,
Попотчевать какими любили лошадей,
А также прилагательные родов всех без дробленья,
Ну, то есть без разбору, известных средь людей…

Что первое попалось, то сразу же и пелось…
Начало пенью было – конец бы поскорей…
И до того дошло иль просто докатилось:
Возвёл своих лошадок в разряд секретарей!

А между тем наш барин дороги ухудшение
Почувствовал боками: мотало ой-ой-ой…
Что было результатом, конечно, упущения
Того же Селифана, он был тому виной!

И Селифан, казалось, смекнул в чём было дело:
По полю взборонённому тащились напрямки…
Сам ведал за собою, примолкнул ошалело,
Не говорил ни слова, признаться не с руки…

«Что ты творишь, мошенник? Какой дорогой едешь?»
«Да что ж тут, барин, делать? Кнута не разглядеть…
Потьма такая пала, не хитро, что заедешь…
Авось, да и проскочим… придётся потерпеть…»

Пока он говорил, так бричка наклонилась,
Что Чичиков был вынужден вцепиться за края
Обеими руками! «Держи же! Сделай милость!»
И только тут заметил, что кучер подгулял…

«Держи, ведь опрокинешь!» «Нет, барин, невозможно!
Я уж и сам-то знаю, что так не хорошо…
Неужто в первый раз? Нет, нам это не можно,
Никак не опрокину… Вот выдумал ещё…»

Но бричку занесло и занесло прилично.
Легонько, помаленьку сдвигал её, как мог.
Вертел и поворачивал – знал дело на «отлично»
И вскоре довертел – легла совсем на бок…

И Чичиков с размаху руками и ногами
Немедленно влетел в противнейшую грязь…
А тот коням: «Стоять!», но те уж встали сами.
Он с козел своих слез, сказавши: «Вот те раз!»

Случившимся вот сим был изумлён изрядно…
Стоял теперь пред бричкой, подпёрши бок рукой,
Потом уж и другою… картинно так, нарядно…
Поразмышлял немного: «Ишь, случай-то какой!

Взаправду перекинулась!» А барин в это время
В кромешной темноте барахтался в грязи,
Пытаясь как-то встать, весь облеплён по темя…
Всё, наконец, поднялся! Одной ногой юзит…

Уселся снова в бричку и с бранью к Селифану:
«Ты, что это, разбойник? Ведь, как сапожник, пьян!»
«Нет, барин, как возможно? Не сделаю обману –
С приятелем обедал… Какой бы тут изъян?

Мы с ним поговорили… иль этак вот не можно?
В том нет чего худого, хотя б и закусить!
С хорошим человеком, я чай, всегда возможно
И не обидно вовсе, хоть у кого спросить!»

«Неужто ты забыл всё сказанное мною?
То был последний раз, когда напился ты!»
«Нет, ваше благородие! Всё помню и не скрою,
Что дело своё знаю, что пьяницей быть стыд…

Оно бы ничего, поговорил сердечно…
С хорошим человеком приятно говорить…»
«Вот высеку тебя, так будешь помнить вечно,
Как разводить беседы и можно ль тебе пить!»

«А это как завгодно – тот отвечал согласно –
Коль нужно будет высечь, чего же не посечь?
Господская то воля… забота ежечасно…
За дело оно можно… порядок обеспечь…»

Услышав это, барин с ответом не нашёлся,
Но в тот же самый миг немного в стороне
Как будто чей-то пёс до хрипоты зашёлся
Подарком от судьбы и вовремя вполне!

Обрадованный Чичиков, велел туда направить
Измученную тройку, не мешкая, скорей,
С тем, чтоб в загон какой их отдыхать поставить
И самому случиться радушных близ дверей.

У русского возницы чутьё всегда в придачу
К обычному всем зренью или заместо глаз,
От этого частенько он правит наудачу,
Хотя бы и в слепую, приедет в самый раз!

Вот так и Селифан, ни зги не различая,
Направил лошадей к деревне наугад
И встал уже тогда, когда в забор причалил
Оглоблею от брички, чуть осадил назад …

За пеленой дождя угадывалась крыша.
Послав искать ворота, герой наш понимал,
Процесс мог затянуться во времени и слишком,
Но так же, безусловно, ещё другое знал:

Надёжнее швейцаров хозяйские собаки,
Которые конечно и тут же сообщат,
Что у ворот чужие, зальются лаем всяко:
Кто покрупнее - басом, поменьше – верещат…

И вот в одном окошке как будто что мелькнуло,
Туманною струёю забора досягнув.
Калитка отворилась, возникшая фигура:
«Чего порасходились?» - спросить пришла, рискнув…

«Приезжие мы, матушка. Поночевать пустите!»-
На спрос ответил Чичиков. Она ему в ответ:
«Ай, постоялый двор вы тут найти хотите?
Я вот что вам скажу: такого тута нет!

Ай, востроногий-то! Какое выбрал время…
Здесь люди уважаемы: помещица живёт!
Стучатся по ночам… лишь беспокойство… бремя…
Ступайте себе с Богом! Никто вас тут не ждёт…»

«Да, кто же вы такие?» - спросила вновь старуха.
«Дворянского я роду!» «Выходит, дворянин?»
Немного помолчала, потом сказала сухо:
«Пойду скажуся барыне! Пождите, господин!»

Минуты через две к калитке возвратилась.
В руке светил фонарь. Ворота отперлись.
Другое уж окошко немного осветилось.
Заехали во двор, чуть в дом не уперлись…

Дом с виду небольшой, от взгляда тьмой укрытый,
Одною своей частью, казалось, слал привет
Приехавшим не званно. По доброму, открыто,
Струился из окошек его призывный свет.

Пред домом была лужа. Свет ударял в глубины,
Мерцал, переливался, дробился на огни…
Гостям не до представшей негаданно картины –
Скорей войти под крышу намерены они…

По этой самой крыше дождь барабанил звучно.
Подставленная бочка с краями налилась.
Хозяйские собаки, сгруппировавшись кучно,
Совсем зашлись от лая, показывая власть.

Один какой-то пёс, к спине закинув голову,
Так выводил протяжно, как будто получал
Поболее других… платили, что ль не поровну?
За денежки старался… иначе б замолчал…

Другой, казалось, хапал… отхватывал наскоро,
Как пономарь церковный, приходится сравнить…
Про меж звенел звонком почтовым часто, скоро,
Неугомонным дискантом, свивая перевить…

Перекрывая всех иль, скажем, повершая,
Звучаньем контрабаса густой вплетался бас,
Быть может, старика, в единство завершая,
Хрипел он, как хрипит в концертах контрабас…

Представьте себе хор: как тенора стараются
Повыше ноту взять, на цыпочки привстав,
И всё, что ни на есть, всё к верху порывается,
Как партитура требует иль хоровой устав.

А он один стоит. Небритый подбородок
Прижал к груди за галстук и, глубоко присев,
Оттуда свою ноту проводит без доводок
Под дребезжанье стёкол, дрожанье даже стен…

Услышав этот «хор» из стольких «музыкантов»,
Легко составить мненье о деревушке всей,
В ход не пуская вовсе особенных талантов:
Порядочна в размерах, домов изрядно в ней!

Но бедный наш герой промокший и озябший
Лишь о постели думал, уюте и тепле!
Казалось, уже век бредёт во тьме объявшей
И солнца нету вовсе, сгорев, лежит в золе…

Он так спешил покончить с досадным приключеньем,
Что выскочил из брички считай, что на ходу…
На полном основании считайте исключением –
Неосторожность действий… легко привлечь беду…

Встречать их вышла женщина. На первую похожа.
«Родные меж собой!» - отметил он себе.
Походкою полегче, годами помоложе…
Прошёл за нею вслед и вот они в избе.

Вошедши, кинул вскользь по комнате два взгляда:
Обоями обвешена в полосочку была
И с птицами какими-то картины близко-рядом,
Меж окон по простенкам висели зеркала.

За каждою из рамок, напоминавших листья,
Свернувшиеся хитро, заложены давно
Колода старых карт или чулок, иль письма…
Без принципа какого иль смысла – всё равно…

Настенные часы в цветах на циферблате,
А кроме ничего заметить уж не в мочь –
Пора бы и давно лежать ему в кровати…
Слепила словно мёдом его ресницы ночь…

Спустя всего минуту хозяйка появилась.
На голове чепец, казалось, что вплыла…
С фланелькою на шее – чего-то утеплилась…
Смотрелась пожилою… такою и была…

Она из тех хозяюшек, из небольших помещица,
Которые всё плачутся на скудный урожай,
Убыточность во всём, когда и нет, мерещится…
Внимательнейше слушай, ничем не возражай…

Они склоняют голову все отчего-то набок,
Прескромницы в одеждах, но много лет подряд
Деньжонки собирают, как будто овощ с грядок,
В пестрядевых мешочках в комодиках хранят…

Целковики в одни. Полтиннички в другие,
Четвертачки отдельно – зачем же всё мешать?
Лежат эти копилочки, набитые, тугие…
Случись, в комод залезешь – не сможешь отыскать

Средь кофточек ночных, да нитяных моточков,
Не сшитого салопа, что для того хранят,
Чтобы потом, когда понадобится срочно,
Состряпать юбку, платье… пусть неказист наряд,

А всё получше тех, что прогорит от печки
При выпечки лепёшек со всячинкой на вкус…
Что вряд ли и случится: хозяйка не беспечна
И очень бережлива! Тот матерьяла кус

Достанется племяннице внучатой её сестры по смерти,
В духовном завещании запишется строкой
В купе со всяким хламом, вы на слово поверьте!
Встречались мы с подобным у глаз и под рукой…

Но Чичиков сейчас пустился в объясненья,
Мол, случай непредвиденный, побеспокоил вас,
Мол, заплутали вдруг, погодные стеснения
И что прощенья просим, мол, в неурочный час…

«Ну, что уж? Ничего – хозяйка отвечала –
В какое время вас ко мне Господь принёс!
Сумятица и вьюга… Поесть бы для начала…
Пора-то вот ночная… сготовить как? Вопрос…»

Хозяйкины слова шипением прервались
Настолько подозрительным, что даже вздрогнул гость,
Как будто испугавшись. А вы б не побоялись,
Когда бы показалось, что змей явилась горсть?

Но, посмотрев наверх, он тут же догадался:
Настало время бить настенным их часам!
В которых за шипеньем хрипящий звук раздался
И, наконец, натужась, пробили два часа,

С таким уже звучаньем, как если бы кто вздумал
С размаху стукнуть палкой по битому горшку…
«И так вот каждый раз? – наш Чичиков подумал-
Пожалуй, впечатлений вложили в них лишку!»

Часы же, отчудив, вели себя прилично:
Их маятник опять стучал, как должно быть,
Направо и налево путём своим привычным,
До следущего боя позволив позабыть…

Часы нас отвлекли от темы разговора,
Что шёл между хозяйкой и гостем в тот момент,
Когда она, смущаясь, сказала(вот притвора!),
Что до утра покушать возможностей здесь нет…

«Благодарю покорно! Оставьте беспокойство!
Мне ничего не нужно – единственно постель!
Одним лишь озаботьтесь – для сна моё устройство,
Да вот ещё: скажите, как далеко отсель

Поместье Собакевича?» «А кто это, скажите!
Таких в округе нашей, как я смекаю, нет!»
«Ах, вот как! А Манилов?» «Кто это укажите!»
«Помещик, как и первый…» «Не видывали, свет!

По нашенским местам таковских не слыхали…»
«Какие же тут есть?» «Свиньин и Плешаков,
Ещё есть Канапатьев… Трепакина назвали?
Нет, что ли? Так, Трепакин, Харпакин и Бобров!»

«Богатые всё люди?» «Нельзя сказать, что очень…
По двадцать душ, по тридцать… До сотни, больше нет…»
Что ж, Чичиков отметил, забрался в глушь средь ночи…
«А город далеко ли?» «Вёрст шестьдесят! - в ответ –

А всё-таки мне жаль, что нечего покушать…
А не хотите ль, батюшка, пусть бы подали чай?»
«Благодарю вас, матушка, но будет много лучше
В постель улечься мне!» «Коль так, то не серчай!

И в правду, что с дороги, сказать-то не премину,
Вам отдохнуть получше теперь всего милей!
Фетинья! Слышь, Фетинья! Неси-ка ты перину,
Подушки и простынку почище, не жалей…

Ведь вот какое время Господь наслал за что-то…
Всю ночь свеча горела пред образом Его…
Ох-ти! Отец ты мой! Да ты в грязи с чего-то…
Как боров извалялся, засалило всего…»

«Ещё и слава Богу, что только и засалился!
Рук-ног не отломал… такая вот беда…»
«Святители! Вот страсти-то… Господь-то, видно, сжалился…
Не потереть ли спину хоть чем-нибудь тогда?»

«Нет, нет! Того не надо! Спасибо, но что точно,
То приказать что ль девке, кому-нибудь из слуг,
Повысушить мне платье, да и почистить срочно,
Чтоб поутру надеть и быть к отъезду вдруг!»

"Ты слышь иль нет, Фетинья? – хозяйка обратилась
К той женщине, что прежде с периною пришла,
И взбить её успела так, что перо крутилось
Фонтаном иль потопом. Та вдруг сказала: «А?»

«Возьми вот их кафтан с исподним сразу вместе
И просуши как надо теперь перед огнём,
Как барину покойнику, со тщаньем, честь по чести,
А после перетри, да вытряхни, чтоб днём

Одеться было можно!» «Исделаю, сударыня!»
Ответила Фетинья, простынку постелив.
«Покладистой была, наверно, к слугам барыня…»
Подумал гость с чего-то, вот так определив…

«Ну, вот тебе постель ужо-тко и готова!
Прощай покуда, батюшка! Не нужно ли чего?
Мож, пятки почесать иль что-нибудь другого?
Покойник мой любил, охоч был до того…»

Гость снова отказался. «Тогда – покойной ночи!»
Проговорив всё это, хозяйка с тем ушла.
Он спешно раздевался, как сил хватало, мочи,
Отдал всю свою сбрую Фетинье. Унесла.

С огромным удовольствием глаза его глядели
На взбитую постель, оказанную честь…
Большая мастерица Фетинья в этом деле-
Пришлось подставить стул, чтоб умудриться лечь!

Но только что залёг, как тут же опустился
Значительно – до пола… едва ли не упал…
Задул скорей свечу, недолго погнездился,
Укрылся одеялом. Через мгновенье спал…

Проснулся в другой день уже довольно поздно,
Наверно, от того, что солнце сквозь окно
Блистало нестерпимо упрямо и серьёзно,
Да мухи облепили, усеяв полотно…

Одна из них настырно за чем-то лезла в ухо,
Другая не давала покой его губам,
А третья влезла внос, чихнуть заставив глухо…
Вот тут и пробудился не то, чтобы и сам…

Окинув взглядом комнату, теперь уж убедился,
Что не одни лишь птицы среди картин, меж них
Висел портрет Кутузова, с ним рядом находился
Написанный, как маслом, неведомый старик

В мундире с обшлагами, как нашивали разве
При Павле, что ль, Петровиче? Из родственников, знать…
Часы, издав шипенье(пугают или дразнят?),
Пробили ровно десять – довольно, дескать, спать!

В дверь глянуло лицо и сразу же пропало…
Как будто бы хозяйка – мелькнуло в голове.
Всё дело было в том, что глянув, увидала:
Получше чтоб заснуть разделся он вполне…

Но рядышком с постелью уже лежало платье,
Пригодное к тому, что можно надевать.
Оставивший вполне Морфеевы объятья,
Он для себя решил: пора бы и вставать!

Одевшись, подошёл к простенку между окон,
Чтоб в зеркало взглянуть: всё ладно или как,
При этом вновь чихнул да так, что резвым скоком
Скакнул петух индейский с той стороны на шаг!

Окно же было низко к земле и даже очень…
Подпрыгнув высоко, петух стал бормотать
На странном языке… видать уполномочен:
Мы вам желаем здравствовать от кур ему сказать!

На что ему герой наш невежливо ответил…
Да что там? Не невежливо, а прямо свысока!
Зачем, не знаем, так, ведь тот его приветил,
А что в ответ услышал? Простите: дурака…

И тут же позабыл, рассматривая виды,
Что были перед ним буквально за окном,
Которое глядело, не сделать бы обиды,
Но точно, что в курятник, обильнейший притом!

Весь этот узкий дворик наполнен всякой птицей,
Другой домашней тварью… но птице счёту нет!
Меж них ходил петух – им впору и гордиться-
Роскошный мерный шаг, хозяйский взгляд и след!

Свинья с семейством тут же возилась в сора куче,
Цыплёнком закусила, что вряд ли поняла…
Над корками арбуза роились мухи тучей,
А дальше, за забором, картошка, лук, свекла…

По огороду редко виднелись и деревья,
Накрытые сетями от птиц каких, сорок…
Стояли чучела, как принято в деревне-
Защита от потравы на краткий летний срок.

С чего он это вывел? А посудите сами:
На крышах изветшавший тёс всюду заменён,
Ворота не косились, видны телеги, сани…
"Деревня-то не маленька!" – герой наш удивлён…

Обдумав хорошенько, решил разговориться,
Получше познакомиться, доверие сыскать…
И в щёлочку взглянул в дверную – убедиться,
Что и хозяйка встала. А как ещё узнать?

Увидел: та сидит за столиком за чайным.
Вошёл туда и сам, надев весёлый вид,
Довольствием светясь, был ласков чрезвычайно…
«Как почивали, батюшка?» - она уж говорит.

Одета была лучше, не так, как даве, ночью:
В приличном тёмном платье и не в ночном чепце,
На шее же, однако, опять виднелось точно
Напутанное что-то. Улыбка на лице.

Ей Чичиков в ответ, уже садившись в кресло:
«Прекрасно! Хорошо! А как, к примеру, вы?»
«Никак, отец родной!» «С чего? Вот интересно…»
«Бессонница замучила… Всё с ног до головы

Болело преизрядно! Ломила поясница,
Да, вот ещё, нога, представь, аж мочи нет…
Мучения такие, в кошмарах не приснится…»
«Пройдёт! Пройдёт, однако! Глядеть на то не след!»

«Подай Бог, чтоб прошло! Уж делала притирки:
И салом свиным мазала и скипидаром тож…
Да всякие, отец, есть у меня растирки…
Чайку с чем прихлебнёте? С фруктовой? Вкус хорош!»

«А, что? Это недурно! Хлебнуть теперь фруктовой!»
Читатель! Ты заметил, с какой свободой он
Теперь себя держал? Манерой вовсе новой,
Не то, что у Манилова, причём, со всех сторон!

Тут надо сделать вывод иль, скажем так, признаться,
Что на Руси у нас есть маленький секрет
Иль даже преимущество пред тем же иностранцем:
В уменье обращаться нам равных в мире нет!

Они как говорят, к примеру, с миллионщиком?
Почти что тем же голосом и тем же языком,
Что с мелким торгашом, табачником, бульонщиком,
Чуть подличая в меру и то в душе, тайком…

У нас совсем не то, у нас совсем иначе!
У нас есть мудрецы, не малое число,
Которые, коль нужно, то и споют, заплачут,
И море одолеют, оставивши весло…

С помещиком, имеющим душ двести, вам к примеру,
Не будут говорить, как с тем, где нет того,
А у кого за триста – уже не так, как с первым…
Шагай по восходящей… оттенков: ого-го-го!

Представьте, в тридевятом каком-то государстве
Есть, скажем, канцелярия, есть и правитель в ней.
Средь подчинённых он, взгляните: царь на царстве,
Приговорённый властвовать до окончанья дней!

От страха перед ним, что вымолвить не можно…
Какое благородство в лице узришь его!
Чего там только нет? Придумать и то сложно –
Берите в руки кисть, чтоб рисовать с него!

Вот, прямо Прометей, решительное слово!
Высматривает гордо - как есть глядит орлом!
В походке не спешит, как бы плывёт по волнам,
Значительная личность за значимым столом…

Но тот же вот «орёл», как только зван к начальству,
Такой вдруг «куропаткой» на зов его бежит,
Что мочи нет глядеть: куда девалось чванство?
Пред ним так не дрожали, как он теперь дрожит…

На вечеринке, где все чина небольшого,
Наш «Прометей» весь вечер так и пробудет им,
А чуть немного выше и не узнать такого –
Внезапность превращения вдруг сделается с ним,

Какое и Овидий придумать не способен:
Поменьше станет мухи, с ним муха рядом – слон!
В песчинку уничтожился, и ей же стал подобен:
«Ужель, Иван Петрович? Ах, нет! Совсем не он!

Иван Петрович ростом повыше и потолще,
За так не улыбнётся, басит, считай, как гром…
А этот низковат, совсем лишённый мощи,
Комариком пищит… Подходишь ближе: он…

«Эх! - скажешь про себя – Так вот как ты устроен…»
Господь здесь всем судья… не стоит осуждать…
Вернёмся же теперь к оставленным героям,
О чём приспело время у них порассуждать?

Мы видели, что Чичиков повёл себя иначе:
Не церемонясь вовсе, взял чашку со стола,
Плеснул в неё фруктовой… И что всё это значит?
Манера поведенья совсем другой была…

Глоток из чашки сделав, повёл такие речи:
«А деревенька ваша, гляжу я, не плоха!
И сколько же в ней душ?» Та, вдруг поддёрнув плечи:
«Под восемьдесят будет… Не побоюсь греха

Сказать, что времена-то настали ой лихие:
В предшествующий год такой неурожай,
Что Боже сохрани! Такие всё стихии…
Как перешли, не знаю, так близко нынче край…»

«Однако, мужички на вид вполне исправны…
Избёнки перекрыты, не хилы, но крепки!
Простите ради Бога, спросить забыл о главном,
В ночное время прибыл, уставши… не с руки…

Позвольте хоть теперь фамилию услышать!»
«Коллежский секретарь Коробочка покойный был супруг!
«А имя и отечество?» - чуть голосом потише.
«Настасия Петровна!» «Ну, надо же! - он вдруг –

Сестру моей мамаши, вы вот себе представьте,
То есть родную тётку, точно, как вас зовут!»
«А ваше имя как? Ведь вы, чай, заседатель?»
«Нет, матушка! – с улыбкой – Я по делишкам тут!»

«Вы, верно, покупщик! Как жаль теперь мне, право,
Задёшево купчишкам, знать, мёд-то продала…
А ты бы вот, отец мой, свершил то дело справно –
Купил бы подороже… Чего не пождала?»

"А вот и не купил бы! Мне мёду и не нужно…"
«Чего ж тогда другого? Ужели что пеньку?
Да, вить, пеньки-то мало… Надрали, но не дружно…
С полпудика всего-то… На нужды стерегу…»

«Нет, мать моя, другой товарец я торгую…»
«Да что бы это было?» «Скажу, наступит час…
Ответьте лучше мне, мысль поведу другую,
А не было ль смертей среди крестьян у вас?»

«Ох, батюшка! А как же! Поумерало, было:
Осьмнадцать человек! Да и какой народ!
Понародилось тоже, да толку не прибыло,
Такая мелюзга… тьфу вовсе, не приплод…

Народ-то мёртв уже – плати, как за живого!
Подъехал заседатель – подать с души отдай!
Вот тоже живодёр… Как не боится Бога?
Не спросит, как достались – возьми да отсчитай…

На прошлой уж неделе опять беда-несчастье:
Сгорел у нас кузнец, в слесарном даже знал!»
«Пожар у вас здесь был?» «Бог уберёг от страсти,
А то бы того хуже… нет, сам собой пропал…

Внутри его всего с чего-то загорелось!
Мож, выпил чего лишку? Так огоньком зашлось,
Весь почернел, как уголь, всё естество истлелось…
А мне теперь как быть? Второго не нашлось…

И выехать-то не на чем… Кузнец был преискусный!
Кто подкуёт лошадушек? Не знаю как и быть?»
«На всё здесь Божья воля!- ответил даже грустно –
А уступи их мне!» «Кого вам уступить?»

«Вот этих всех, что умерли!» «Как, рассуждая здраво?»
«Да просто так, задаром или продайте, что ль!
Я денег дам за них!» «В толк не возьму я, право…
Откапывать, что ль, станешь? Растолковать изволь!»

Но Чичиков уж видел: эко куда хватила!
И в нескольких словах подробно объяснил,
Что по ревизской сказке живыми выходило…
Зачем кому-то знать? Потратил много сил…

«На что они тебе? – спросила вновь старуха-
Ведь мёртвые они…» - страх выпучил глаза..
«А это мне оставьте!» - ответил очень сухо.
Она не понимала… взгляд застила слеза…

«Извольте, ещё здесь слов несколько добавлю:
Они же вам в убыток – платить, как за живых!
Беру их на себя, чем от хлопот избавлю,
Пятнадцать рублей сверху кладу за всех за них!

Надеюсь, теперь ясно?» «Нет! Право, я не знаю –
Промолвила хозяйка – Прости, отец родной,
Но мне не доводилось… никак не понимаю...
Опять вздохнёшь печально – как трудно быть одной!

Ведь мёртвых я ещё когда не продавала…»
«Ещё бы! На диво б походило если б случилось то!
Иль, может, вы решили, что толку в них немало?»
«Нет! Я этак вот не думаю… Тебе они на что?

Ведь вот что затрудняет, что их как бы и нету…»
«Ну, баба крепколобая! – подумал про себя -
Послушайте же, матушка! Прислушайтесь к совету,
Жалеючи скажу, по-дружески, любя:

Ведь вы же разоряетесь – не шуточная плата!
Как за живого вносите!» «Ой, не скажи, отец!
Ещё третью неделю свершилась та уплата:
Поболе полтораста взнесла и тоже не конец-

Подмаслить заседателя опять же было нужно…»
«И я о том же, матушка! А с передачей той
Платить уж буду я за всех их разом дружно,
Повинности на мне, а вы уж за чертой…»

Старуха призадумалась. И так и так кидая,
Казалось, понимала, что выгода тут есть…
Но больно дело новое… торговля-то чудная…
Предмет-то небывалый… как бы куда не влезть…

Побаивалась сильно: не вышло б, что надули…
Откуда покупщик сей вдруг явился к ней
Один лишь Бог и знает в ночное время, в бурю?
Зачем бы ему мёртвые? Неслыханно средь дней…

«Так, что же? По рукам?» Опять, вишь, подступает…
«Право, отец, не знаю… Ведь не случалось мне
Покойных продавать… живых-то вот бывает –
Двух девок протопопу… Благодарил – оне

Салфетки сами ткут!» «Не о живых тут дело –
Я спрашиваю мёртвых!» «Не вышло бы убытку какого-нибудь тут…
Боюсь, как бы обману какого не приспело,
Вдруг им цена поболе? Дороже вдруг дадут…»

«Послушайте же, матушка! Эх, экие какие!
Что стоить они могут? Всмотритесь: это прах…
Возьмите вещь негодную иль тряпки никакие,
А всё они в цене… Как объяснить в словах?

Любую даже тряпку возьмут хоть на бумагу
На фабрике бумажной. Ведь так же? Разве нет?
А мёртвых-то куда, имей хоть и отвагу…
На что они нужны? В чём применить их след?»

«Уж это точно, правда! Их ни на что не нужно!
Вот что и беспокоит, что мёртвые оне…»
«Поди ты сладь вот с нею – он про себя натужно –
Проклятая старуха… в жар бросило от ней…»

И, вынувши платок, со лба пот утирая,
Обдумывал, как быть, что ей ещё сказать…
Всё, вроде, перепробовал, в мозгах перебирая,
Дубиноголовой даже посмел там обозвать…

А, впрочем, он сердился напрасно уж наверно –
Иной и государственный почтенный человек,
Такая вот Коробочка бывает совершенно:
Зарубит что-то в голову, и не свернёшь вовек!

И сколь не представляй каких-то объяснений
Иль доводов, к примеру, что всем ясны, как день,
Всё отлетает прочь, как мячиком об стены,
Не обойти-объехать, как средь дороги пень…

И Чичичков то знал, в том не было открытий…
Не выходило прямо, решил пойти в обход:
«Вы, матушка – сказал он – Понять, что ль, не хотите?
Я спрашиваю воздух, не неживой народ!

Их нет уже средь нас – вы сами признаёте…
А я за них вам денег рублей пятнадцать дам!
Вот видите в руках! Где просто так найдёте?
На улице не сыщете… Почтение к годам…

Признайтесь вот теперь, почём вы мёд продали?»
«Двенадцать рублей пуд!» «Зачем бы теперь врать?
Ведь, нет такой цены, наврали в том… едва ли…»
«Ей – Богу, продала!» «Так мёд-то тот собрать!

С заботами, стараньем потратили полгода!
Да с пчёлами возня, кормили их зимой…
А мёртвые-то души… какая их природа?
Одна лишь Божья воля, а не труды самой…

Тут с вашей стороны стараний нету вовсе…
Одни только убытки, ущерб один, считай…
А я за них вам деньги… теперь же, а не после…
Пятнадцать в ассигнациях в руке перелистай!»

Почти не сомневался: не устоит старуха!
Под силой убежденья согнётся, наконец…
Напрасно обольщался… Проговорила глухо:
«Ты, право, не серчай! Пойми меня, отец!

Уж лучше, знаешь, я повременю маненько…
Неопытность-то вдовья… Незнания в делах…
Купцы-то понаедут… вдруг распродам раненько…
Дай примениться к ценам…» «Страм, матушка, и страх!

Вот что вы говорите? Послушали бы сами!
Кто станет покупать их? Их как употребить?»
«А, может, что в хозяйстве сгодятся как часами…»
Вступила с возраженьем, не зная, как и быть…

Смотрела на него почти уже со страхом,
Желая знать услышать на то его ответ…
«В хозяйстве? Мертвецы? За прялки, что ли, к пряхам
Иль воробьёв пугать на огород, на шест?»

«Ох, Господи, прости! – старуха лоб крестила –
Какие же всё страсти ты говоришь сейчас…»
«Куда б ещё пристроить? А, впрочем, их могила,
Гробы и сами кости останутся при вас!

Ведь вся эта торговля лишь на бумаге будет!»
Старуха вновь задумалась. Он нервничать начал.
«Настасия Петровна? Что в мыслях-то пребудет?»
«Я всё не приберу – что б спрос твой означал?

Как быть тут, не пойму… Пеньку, купил бы, что ли?»
«На что мне та пенька? В другой, быть может раз…»
«Не хочешь? Ну, так что же? Отец, я не неволю…»
Задумчиво промолвила, не поднимая глаз…

«Да, что же вы с пенькою-то? Зачем её суёте?
Я о другом прошу вас… Каков же ваш ответ?»
«Товар-то больно странный, а вы всё пристаёте…
Совсем, ведь, небывалый, неслыханный, мой свет…»

Здесь Чичиков в сердцах, об пол хвативши стулом,
Из всяческих границ терпения ушёл…
И посулил ей чёрта, подёргивая скулом,
Поскольку больше сил к сдержанью не нашёл…

Услышавши про чёрта, вся побелела странно:
«Зачем его припомнил? Не надо бы… Бог с ним!
Намедни, считай, ночь мне снился окаянный,
Такой, отец мой, гадкий обличием своим –

Рога длинней бычачьих… То, видно, в наказанье
Господь послал за то, что на ночь помолясь,
Я вздумала на картах приняться за гаданье,
Чего не стану впредь, поверишь, отродясь…»

«Поверить-то поверю… Другому удивляюсь:
Как вам они десятками не снятся по ночам?
Помочь хотел от сердца, на старость умиляясь,
Ведь вижу, как вы бьётесь… слеза спешит к очам…

Но пропади вы пропадом со всей деревней вместе!»
«С чего бы ты забранки такие теперь гнёшь?»
«Да слова не найдёшь как и сказать по чести:
Обидеть не захочешь, а всё произнесёшь…

Как всё равно дворняжка, что возлежит на сене:
Сама не ест его, но и другим не даст…
А я было хотел помочь чем к перемене,
Подряды б закупал, по части той горазд…»

Здесь он прилгнул, конечно, но, кажется, удачно:
Казённые подряды подействовали вдруг
С нежданной стороны, но в пользу, однозначно-
Похоже дело выйдет, замкнув цепочку в круг!

«Да что ж ты рассердился так горячо? С чего бы? –
В Коробочкином голосе послышалась слеза –
Знай я, что ты горяч, не спорила давно бы…»
«Ну, вот ещё сердиться! Сердиться нам нельзя…

Да и с чего бы, верно? Дело, скажу вам прямо,
Не стоило вообще-то яичной скорлупы!
С чего бы, непонятно, со мной вы так упрямы?
Опять же не к обиде, но чуть ли не глупы…»

«Уж я теперь готова отдать их за пятнадцать!
Но только уж в подрядах смотри не позабудь!
Случится вдруг муки брать, иль в крупах расстараться,
Скотины какой битой, то прямо ко мне будь!

Не сделай в чём обиды…» «Да, что вы? Не обижу –
Проговорил ответом. Сам отирал всё пот,
Что в три ручья струился – Есть в городе, предвижу,
Знакомец, что ль какой?» «А как же? Протопоп!

Сынок-то у него в палате будто служит…
К нему и напишу, чтоб помощь оказал
При совершенье крепости. Я думаю, удружит!»
«Вот эдак славно будет!» - на это ей сказал.

«Вишь, скрытный-то какой: ни слова про подряды!
Вот было б хорошо привадить чем сюда,
Чтоб забирал в казну всё разом да и к ряду!
Задобрить чем-то надо… вот только чем? Беда…

Пойти сказать Фетинье, чтоб испекла блиночков-
Там оставалось тесто от прошлого уж дня…
И чтоб пирог загнули с яичком! Вот уж точно,
Что славно загибают пирог тот у меня!»

И с этой мыслью вышла – отдать распоряжения,
А Чичиков один в гостиную прошёл,
Где ночью спал пред этим: начать приготовления.
Там всё, как должно, прибрано давно и хорошо.

Перед диваном стол. Достал свою шкатулку,
Поставил на столешницу. Присел передохнуть…
Устал от пререканий, сердечко билось гулко…
Закончить бы уж с этим и поскорее в путь!

Как в речке побывал – от пяток и до уха
Покрылся липкой влагой, промок весь, запотел:
«Эк, уморила как, проклятая старуха…»
Явившимся ключом в шкатулке повертел.

Подумалось с чего-то, что есть средь вас, возможно,
Которым бы хотелось в неё теперь взглянуть,
Затем, чтоб посмотреть устройство: просто-сложно?
Могу в том посодействовать! Итак, читатель, в путь!

По центру, в середине, стояла явно мыльница,
Пять-шесть перегородок для бритв уже за ней,
Квадратный закоулок: с чернилами чернильница,
За ним ещё один: песочница на дне…

А между ними как-то провыдолблено лодочкой
Для перьев, сургучей, того, что подлинней.
Ещё перегородки под крышкою со скобочкой,
Средь них совсем открытые со собранным средь дней:

Билетами визитными иль даже театральными,
Какими-то ещё, что к памяти хранят,
Записками, заметками не очень специальными…
Перечислений можно ещё продолжить ряд…

Весь верхний её ящик со всем, что называлось,
Из паза вынимался, под ним уже до дна
Заполнено бумагой. В одном боку скрывалась
Коробочка для денег, что глазу не видна

И так всегда поспешно обратно задвигалась,
Что невозможно было на взгляд определить
Какая всё же сумма внутри неё ховалась…
Премудрое решенье: зачем достатком злить?

На этот, впрочем раз, он за неё не брался –
Наличные для сделки заранее достал.
Открыв свою шкатулку, совсем другим занялся:
Сидел, чинил перо, потом писать им стал…

Но тут вошла хозяйка. Шкатулочку заметив,
Воскликнула с восторгом: «Вот ящик-то хорош!
В Москве, чай, покупал?» «В Москве!» - на то ответил.
«А я уж сразу знала, что только там найдёшь!

Вот третий год пошёл, сестра моя оттуда
Сапожки привезла для деток на меху!
Поверишь, так теплы, не подступай простуда!
И сносу не видать, что снизу, что вверху!

Ахти, отец родной! Сколь гербовой-то вижу!»
И в самом деле, правда: её немало там.
«Листок хоть подари! Чай, просьбой не обижу?»
Он взялся объяснять значение листам,

Что эта вот бумага лишь к одному годится:
Для совершенья купчих предназначенье ей…
Но после дал листок – не повод, чтоб сердиться,
Сам всё писал письмо. Потом с вопросом к ней:

«Вот тут поставьте подпись и списочек представьте!»
Помещица на память, мол, списков не вела…
Всех знала наизусть! Писать чего? Увольте!
Повёл лишь головою – чудны Твои дела…

Писал уж под диктовку, но часто их фамилии
В другой раз повторялись, считай, что по слогам-
Так непривычны слуху они казались – были,
Хотя вполне обычны по тамошним местам…

Кого б не удивило такое сочетанье:
Неуважай-Корыто - он же Савельев Пётр?
Оставим сразу смех, а также причитанья -
Нету его здесь с нами,печально, но он мёртв...

Иному прицепили к фамилии прозванье:
Что будешь говорить – довесок обеспечь!
А без него совсем не встретишь пониманье…
Кирпич Коровий скажешь – понятно о ком речь!

Закончивши писать, немедленно услышал,
Втянувши носом воздух чудесный аромат
Горячего чего-то да в масле! Всё под крышей
Наполнилось им будто! Есть захотел и взгляд…

«А вот прошу покорно, что Бог послал отведать!»
Сказала тут хозяйка, позвав его за стол.
Он оглянулся быстро: «Недурно б отобедать!» -
Мелькнуло в голове. Поднялся и пошёл.

Обед уже накрыт! Тарелочки, горшочки…
Грибочки во сметане и к шаньгам масла кус,
И пирожки и пряглы, румяные блиночки,
Лепёшки скородумки с припёками на вкус!

С припёкою с лучком, со сняточками, с маком,
С припёкой с творогом и с чем не разобрать!
«А вот пирог с яйцом!»-блестевший, словно лаком
Для красоты покрыли! Не знал чего и брать…

Предложенный пирог сейчас к себе придвинул,
Отведал с половину, «Отменно!» - похвалил,
Откушал с удовольствием, отметить не преминул,
А после мук со сделкой, пирог вдвойне был мил!

«А вот ещё блинков!» - хозяйка подступила.
В ответ на это гость свернул три штуки враз
И в чашу с маслом сунул (изрядно растопила!)
Оттуда прямо в рот - покушать был горазд!

Потом ещё три раза к блиночкам примерялся:
«У вас, скажу открыто, блиночки так вкусны,
Что и не вспомнить мне, ещё где ухитрялся
В таком их съесть количестве! Чудесные блины!»

«Да, я уж это знаю! Умеют преизрядно!
Да вот беда случилась, что урожай-то плох…
Мука не авантажна, пусть выпечка нарядна…
Куда вы так спешите? Передохнуть чуток…»

Отдав почёт блинам, к хозяйке обратился:
«Вы, матушка, скажите, готовят бричку пусть!»
Исполнила сейчас же: «Ишь как заторопился!
Ещё блинков горячих! «Пора! Пора мне в путь!»

"Так ты, отец родной, запомни про подряды!"
«Как можно? Не забуду!» - ответствовал в сенях.
Она, сопровождая, закидывала взгляды:
«И сало покупаешь?» «Конечно! В деревнях!

Но только много позже!» «О Святках уже будет!»
«Куплю, куплю! А как же? И - сколь не предложи!»
«А, может, птичьих перьев? В Филиппов пост пребудет!»
«Прекрасно! Хорошо!» «Во, видишь, зря спешил –

Нет брички! Не готова!» «Взогрею обормота!
Скажите, как нам выбраться? Дорогу как узнать?»
«Сказать-то мудрено: так много поворотов…
Вот разве дать девчонку, чтоб верно показать…

Ведь у тебя, я чай, местечко есть на козлах?»
«Ну, как не быть? Найдётся – не толст мой Селифан!»
«Но уж не завези, как в годе уже прошлом
Купчишки обманули…» «Зачем бы мне обман?»

Поверив совершенно, рассеялась вниманьем,
Уже как нету рядом, уже не до него…
Рассматривала двор свой со всяческим стараньем,
Как будто в первый раз – есть дело до всего:

Вдруг вперила глаза на ключницу с чего-то,
Та побратиму с мёдом куда-то волокла…
Потом на мужика, мелькнувшего в воротах…
Малясь да помаленьку в хозяйство вновь вошла…

Но вот с чего, скажите, теперь ей заниматься?
Манилова ль, Коробочка… Хозяйственна иль нет…
Не то на свете дивно устроено, признаться:
Веселье станет грустью, когда задержишь след,

Надолго застоишься – такое примерещится,
Один лишь Бог и знает, что в голову взбредёт…
Быть может, что подумаешь: а правда ль та помещица
Стоит настолько низко на лестнице, чей взлёт

Уводит человечество за грани совершенства?
Ужели так огромна та пропасть между ней
И той её сестрою, живущей средь блаженства
В домах аристократии сейчас, меж этих дней?

Средь благовонных лестниц с сияющею медью,
Ценнейших пород дерева и множества ковров,
Зевающей над книгой – романом иль камедью,
С капризным рассужденьем как мир теперь суров…

С горячим ожиданьем куда-нито визита,
Где будет у ней поле блеснуть (не каждый мог!),
Мысль высказать какую, серьёзно, не избито,
Какие-нибудь факты, что учит назубок!

Которые потом, как по законам моды,
На целую неделю весь городок займут!
Но это будет мысль в совсем инаком роде –
Не жди, что в ней услышишь, чем дышат они тут…

Совсем и не о том, что в доме и поместье,
Запутанных делах благодаря тому,
Что как вести хозяйство не знали, но о вести
Из Франции, к примеру, далёкой по уму…

Какое направленье католицизм взял модный?
Когда произойдёт там вновь переворот?
Мы мимо их теперь! Зачем нам мир бесплодный?
Зачем то обсуждать, стоять у тех ворот?

Но прежде чем уйти, добавим замечанье:
Бывает так и часто средь этих вот пустых,
Весёлых и беспечных возникнет вдруг случайно
Пречудная струя и качеств-то иных!

Однако же и смех не смолк и не покинул
Лица того совсем, но стал уже другим,
На ихний смех похожим, притворствующее-стылым,
И свет внутри погас и голос стал глухим…

«А вот уже и бричка! – герой вскричал наш шумно,
Увидев экипаж свой, к крыльцу тот подъезжал –
Ты почему так долго? Напился, что ль бездумно?
Не выветрился хмель?» Но Селифан смолчал…

«Теперь прощайте, матушка! Где проводница ваша?»
«Эй, Пелагея! Слышишь? Давай-ка подь сюда!»
К ним подошла девчонка, лет десять, чуть постарше,
В домашней крашенине, босая, как всегда…

Во след за нею Чичиков ногой встал на ступеньку,
Перекосивши бричку сейчас на правый бок…
Недолго повозился, усевшись помаленьку,
Совсем готов к дороге, произнести вслух смог:

«А! Ну, вот и хорошо! Пора бы уж и трогать!
Прощайте теперь, матушка!» Пред ними снова путь.
Сегодня Селифан гляделся очень строго,
Что всякий раз случалось, когда виновен суть…

Всю тройку лошадей повычистил заранее,
Хомут одной из них, что ранее был рван,
Теперь зашит искусно, со всяческим старанием!
Был молчалив изрядно и в деле своём рьян.

Похлёстывал коней без речи обращенья
В науку, как обычно, хотя Чубарый ждал
И даже был не прочь послушать поученья,
Пусть даже и ругательно, поскольку уже знал:

В подобном настроении и вожжи ждали ласки,
Ослабленно - лениво тот их в руках держал…
И кнут поверху спин гулял лишь для острастки…
Сейчас же всё иначе. С обиды конь заржал…

Но из угрюмых уст на этот раз все слышат
Обидно-неприятные, тяжёлые слова:
«Зевай, зевай, ворона!» - отменной злобой дышат
Все эти восклицания и кнут, как булава…

Привыкшие совсем к другому обращенью,
Гнедой и Заседатель всё не могли понять
С чего бы это вдруг? В них билось возмущенье,
Теснилось недовольство. Вознице б тому внять…

Его, как подменили: забыл слова степенные,
Которыми частенько двоих тех награждал.
Ни разу не сказал «любезные», «почтенные»…
От этакой обиды гнедой тихонько ржал…

Чубарый же в ответ полученным ударам
По полным и широким частям спины своей,
Раздумывал таким примерно вот «макаром»:
«Эк, разнесло его! Пожалуй, злого злей…

Небось, не ошибётся, где больно точно знает.
Не просто для острастки нечаянно хлестнёт,
Когда бы так, понятно… Любой то понимает!
А он, поди, нарочно под брюхо захлыснёт…»

Тут кучер оборвал все эти размышленья,
Девчонке-проводнице сухой вопрос задал:
«Направо, что ли, будет?» - и тени нет сомненья,
Кнутом куда-то вправо, развилку увидал…

«Нет, нет! Я покажу!» - ответила девчонка.
«Куда? – подъехав ближе, опять спросил её.
«А вон туды теперь!» - взлетевшая ручонка
Сомненья подтвердила. Взглянул лишь на неё:

«Эх, ты! – промолвил грустно – Совсем не отличает
Где право, а где лево…» И снова замолчал…
Поворотили вправо. Там та же грязь встречает,
Хоть день был и хорош, но кто то замечал?

Прошедший дождь взмесил так липко-вязко глину,
Что на колёсах брички уже пуды висят…
Налипла, словно войлок, непросто будет скинуть…
Считай, часа уж три они тут колесят…

Без Пелагеи той не выбраться и вовсе –
Дороги во все стороны, как раки из мешка…
Но она знала путь: «Слышь, дяденька, готовси –
Вон столбовая, видишь?» - взглянув из-под тишка…

«Что за строенье там?» «Трактир, обнаковенно…»
«Ну, что? Теперь мы сами, ступай себе домой!»
Остановил коней без хлопот и мгновенно,
Помог девчонке слезть, качнувши головой…

А Чичиков, достав разменную монету,
Подал ей медный грош: «Держи-ка за труды!»
Довольная, взяла, склонившися при этом
И побрела по грязи, домой ведя следы…

ddvor.ru - Одиночество и расставания. Популярные вопросы. Эмоции. Чувства. Личные отношения